Рассказы
Шрифт:
Только наверху, кажется, сообразили, что назад дороги нет, невозможно вспять: люди столько всего уже узнали, поняли уже все про систему, журналы, газеты до дыр зачитываются, Платонов, Шаламов,
Солженицын… Тиражи невиданные. Конечно, трудно все, мучительно, но ведь сдвинулось, сдвинулось… Да, История, замечательно, глаза блестят. Еще недавно казалось, что ничего не может измениться, что на века, а тут… Горбачев, Ельцин, Яковлев… После семидесяти с лишним лет. Гласность! Почти эйфория, хотя и не без некоторой настороженности: а вдруг сорвется?
Она кажется
Странная. Ей-то, казалось бы, что, в ее Марселе все спокойно: лазурное море, белоснежные яхты, витающие ароматы кофе, жареных каштанов, красное вино, хмельные матросские песни… В Марселе умеют варить настоящий кофе, а здесь, в Москве, она пьет растворимый, который привезла с собой, вытаскивает из рюкзачка банку, сыплет в чашку… В Марселе у нее колледж, ученики, а она вот здесь, ходит в архивы, пишет исследование о Тургеневе. Ладно, Тургенев, но Совет народных депутатов-то ей к чему? "Демократический союз"?
Межрегиональная депутатская группа?.. Развертывает газету, ага, статья Попова (Шмелева, Лациса…). Гул, гул, она слышит. Лава (где-то уже было про лаву). Хрупкая, в светлых полотняных брючках и таком же пиджачке. Сразу видно, не наша. Карие отчаянные глаза. Бастилию нужно было брать. Девушка в распахнутой на груди белой блузке с развевающимся знаменем на баррикаде: даешь свободу!
Vivе la Libertй! Гул, гул… Лава…
Милая, это Россия!
А что Россия, дух, в том числе дух Истории, дышит, где хочет.
Сахарова хоронят. Длинная змеевидная очередь ко Дворцу молодежи – прощаться. Холодно, стыло по-декабрьски, народ топчется, пытаясь согреться, многие с зажженными свечами, загораживают ладонями язычки пламени, она тоже здесь, приехала на рождественские каникулы – в архивы. Сахаров – великий человек, неужели она чувствует то же, что и они? Уход некоторых – потеря невосполнимая. Сахаров – эпоха, люди здесь, чтобы не просто отдать долг, не просто проститься. Есть события, в которых тектонические сдвиги особенно заметны, она чует, она словно предугадала, внезапно появившись (взволнованный голос в трубке: она здесь!). В красной пуховой курточке, на кудряшках капюшон, из-под которого блестящие карие глазки, покрасневший от холода носик, вокруг шеи длинный белый шарфик, синие джинсы… Ее присутствие почему-то согревает, будто марсельский теплый бриз долетел, пробился сквозь вьюгу, будто в декабрьской полумгле зажглось что-то южное, средиземноморское – сине-бело-красное.
Везет, однако, ей на события, на нашисобытия, она появляется именно в такие минуты ("я приехала") – и действительно можно ждать чего-то особенного, каких-то событий, что-то начинает завязываться, куда-то двигаться: съезды, манифестации, отставки, покушения, процессы, все намертво приклеиваются к экранам телевизоров, жадно прислушиваются к голосу диктора по радио, тревожно перезваниваются: еще что-нибудь?.. Что-то и вправду сдвигается, гул нарастает, дальний, грозный, будто сходит, приближается откуда-то
В пригороде Марселя у нее дом, муж и трое детей. В колледже ее ценят, она много занимается учениками, которые ее обожают и редко прогуливают уроки. В саду у нее розы, за которыми ухаживает вся семья. Уезжая, она обычно говорит, что по состоянию цветов определит, ждали они ее или не ждали. Когда она возвращается, розы нежны и прекрасны, как и до ее отъезда, может, даже еще больше: ее здесь ждут и любят, несмотря на ее частые отлучки в эту неведомую далекую Россию, где полгода зима и великая русская литература:
Тургенев (ее фаворит), Толстой, Достоевский (который ей не очень)… В
России (далась она ей!) у нее друзья, конференции, архивы… А главное – гул, гул, который она слышит, она прислушивается, чуть склоняя голову набок, до нее доносится даже там, в тихом комфортном пригороде, где все нежное: голубое небо, южные растения, цветы, солнце, теплынь. Но еще явственней она слышит его, когда приезжает сюда, в Москву или Питер, в Питере даже еще больше ("генетическое",
"колыбель" и прочее). Но она слышит его и в Красноярске, и в Орле
(Тургенев), и даже в каком-нибудь захолустном и пыльном
Скотопригоньевске.
Напуганная, бледная, лицо растерянное: что это? Танки. Собственными глазами видела. Повезло ей, надо же, танки в центре Москвы, не какой-нибудь парад, а что-то другое (что?), это и есть История, настоящая, покруче, чем студенческие выступления в 68-м там, во
Франции (белая блузка, драные синие джинсы, кудрявящиеся волосы, обтянутые красной ленточкой). Теперь и в России. Радио взволнованными голосами зовет к Белому дому, на защиту демократии, народ стекается туда, люди, много людей, из метро "Баррикадная" и
"Краснопресненская", мимо американского посольства, идут и идут… А как же! Неужто думали, что все останется по-прежнему, что так и будут жить, склонив голову?
Идут и идут.
Возьми меня с собой, просит, он же отрицательно машет головой: заваруха-то серьезная, нельзя, она – иностранка, не дай Бог что… Мне надо, настаивает она. Да, это и ее события. Нет, не стоит, темно, ночь, дождь, куда? Здесь, у него, она в безопасности, завтра все будет ясней. Бог мой, говорит она, это же История!
С ним не с ним, какая разница, ночь, дождь, войска на улице, все может случиться… Она просительно заглядывает ему в глаза. Нет-нет! В такие ночи, как эта, может произойти что угодно, мир объят хаосом, что-то рождается… неизвестно что. Завтра, может статься, все снова погрузится надолго во тьму, в болото, в тину… Снова придется задыхаться в зловонной жиже, барахтаться, пускать пузыри. Он не имеет права брать ее с собой, не имеет. С ней, кроме того, он будет связан по рукам и ногам, а ведь еще неизвестно что предстоит. А идти надо, непременно…