Последний
Шрифт:
Одет он был в коричневый кафтан до колен из грубого крестьянского сукна и в широкие, из материи, не знающей износа, штаны, как юбка прикрывавшие сапоги на высоких каблуках (секретом изготовления которых владеют теперь лишь немногие мастера сапожного искусства). Из бокового кармана кафтана свешивалась серебряная цепочка от часов.
Он внезапно обернулся и окинул меня пронизывающим, насмешливым взглядом.
— Ножки, наверное, распухли после вальсиков и мазурок? а — а?
— Нет, почтеннейший…
— Ха — ха! Весело жить на свете: винцо, танцы. А почему
— Ага.
— Приданое, видно, не дает покоя… — шепнул он тише.
— Что вы изволили сказать, почтеннейший?
— Прощайте! — крикнул он, торжественно раскланиваясь.
— Прощайте!
Он хлопнул дверью так, что в окне зазвенели красновато — зеленые стекла.
Солнце всходило. Бледные серые лучи его с трудом проникали в мое убежище, словно им приходилось пробиваться сквозь толщу воды. Стены комнатушки, по- видимому, были когда-то оклеены старинными обоями с большими голубыми цветами, — теперь тут и там свисали клочья бумаги, покрытые толстым слоем пыли, служившие плац — парадами для целых когорт тараканов. Над кроватью доктора либо аптекаря, кассира либо просто «Репы» висели на гвоздях два старых сюртука с засалившимися воротниками, обращенные к зрителю фантастично разорванной подкладкой. У изголовья стоял маленький столик, на нем лежала какая-то книга. Я протянул руку: это был старый, разорванный и заклеенный, перепачканный и помятый — словно его собаки трепали — томик стихотворений Адама Мицкевича.
Через минуту я заснул богатырским сном, несмотря на удушливые запахи, тарахтенье, скрип ворота и топот по лестнице чьих-то титанических ног.
Сколько я спал — не знаю. Меня разбудило громкое хлопанье дверью.
В комнатушке было опять темно, совсем темно. По- видимому, я проспал весь день, до самого вечера. Аптекарь громко топал ногами, зажигая маленькую лампочку, и что-то зловеще бормотал. Затем он опустился на колени возле своей кровати и стал читать молитву, набожно вглядываясь в свои сюртуки, громко и отчет — ливо произнося слово за словом. Окончив молитву, он стал бить себя кулаком в грудь и щемяще печально, уже почти шепотом повторять:
— Боже, будь милостив ко мне, грешному, боже, будь милостив…
Стремясь избежать разговора с чудаком, я зажмурил глаза, делая вид, что сплю. Тем временем он встал с колен и начал расхаживать по свободному от мебели двухаршинному пространству.
— Ну — ну, не прикидывайтесь, будто спите! Я ведь отлично вижу, что не спите! За целый день можно было выспаться! Ночь уж, десять часов… Панна Ядвига за обедом справлялась о вашем здоровье…
— Панна Ядвига?
— То-то! Та самая, у которой тридцать тысяч приданого, — запищал он фальцетом.
Он прошелся снова по комнате, стал надо мной, наклонил набок голову, скрестил на груди руки и спросил:
— Соблаговолите, сударь, поставить меня в известность, кто… собственно, кого я имею честь у себя принимать?
— Я… я новеллист.
— Не слыхал. Что это за профессия? Инженер какой-нибудь новомодный?
— Нет,
— Ли — те — ра — тор? — проскандировал он и уселся от удивления на кровать. — Тут, в Рымках, литераторов еще не видывали. Во имя отца… милостивый государь, вы, поди, в газетах разбираетесь… вы должны знать, на какой номер выпал главный выигрыш последней варшавской лотереи?
— Не знаю; я…
— Видите ли, дорогой мой, ведь я уже десять лет участвую во всех лотереях.
— И выигрывали?
— Ни разу, ни гроша! Никогда! Зато уж, если выиграю, то сразу двести тысяч! Хе — хе…
— Вы давно уже живете в Рымках?
— Десять лет. Но посудите сами, что за фатальность! Вот, глядите, сколько тут невыигравших биле — тсв… — Говоря это, он выдвинул ящик столика и с внезапным оживлением стал показывать мне пачки лотерейных билетов разной формы и цветов, перевязанные шпагатом.
— Вот наша, варшавская, вот брауншвейгская, вот саксонская, венгерская — и ничего, голову на отсечение, ничего!
— Очевидно, вы стремитесь раздобыть солидный капитал, чтобы…
— Чтобы купить фрачишко, узкие невыразимые и скакать по салонам? — застрекотал он со злостью. — У вас у всех теперь одно на уме: солидный капитал… Пить, есть, веселиться — ваш девиз!.. Люди исчезли, испарились, как камфора, все оподлилось. Стоило для такого сброда… чтоб вас… Я ведь вижу, смотрю, наблюдаю, щупаю: а ну как встречу стоющего человека? Никого! Все одинаковы! Этакая молодежь — и шляхта, и не шляхта… Джентльмены в модных фраках…
— Однако в чем, собственно, дело?
— Вы даже не догадываетесь, в чем дело, милый мой? Ни в чем… Ни в чем, пся крев!
Он метнул на меня испепеляющий взгляд, быстро разделся, бросился на свою кровать и повернулся ко мне той частью тела, название которой ни в коем случае не может быть упомянуто в рассказе, предназначенном для печати. Я решил обидеться на этого наглеца; он сопел… я засопел тоже. На столе немилосердно коптила едва тлевшая лампочка, движение в винокурне прекратилось, все стихло.
Аптекарь вскоре захрапел; я заснуть не мог.
Около полуночи я услыхал в коридорчике чьи-то шаги и покашливанье. Кто-то шарил по двери в поисках ручки, наконец, нашел ее и, раскрыв дверь, остановился на пороге.
Это был крестьянский парень лет восемнадцати, в овчинном тулупе. С минуту он осматривался, сняв шапку и отбросив пятерней волосы со лба; потом ударил шапкой оземь, неведомо кому отдавая поклон, и сказал:
— Слава Иисусу… Дохтур дома.
«Репа» тотчас же проснулся.
— Ну? — спросил он, усевшись на своем ложе.
— Я из Мыслова, вельможный…
— А что там?
— От Яцека Зелинского.
— Не лучше ему?
— Нет.
— Колики схватили?
— Схватили.
— Не говорит?
— Хрыпит, и все тут.
— Разве в городе нет доктора? Вечно вам до меня нужда! Лошади у тебя есть?
— Нету у нас коней-то, вельможный пан…
— Поди, болван, вниз, на конюшню, да скажи Валеку, пускай запряжет чалую в санки. По льду проскочим?