Последний сеанс
Шрифт:
– Втроем с ребятами тащили со сцены эту дрянь. Извивалась, как змея. Кусалась, орала! Я ей в кабинете стакан воды прямо в лицо плеснул… Тут же сдулась и как бухнется на колени, ползает, ноги целует. У меня волосы дыбом встали. Думаю, все. Эта свихнулась. Доведет нас Лисич до нар… Раствор в шприц набираю, у самого руки трясутся. Вколол, значит, на кушеточку положил, на лоб – компрессик. Смотрю, слава тебе, Господи, снова пронесло! Успокоилась, голубка моя сердешная… Зрачки… рефлексы – ага, нормуль. Отпустил домой.
Секретарша потирала располневшее бедро. Бедро прославилось тем,
– Удержала! – гордо повела оплывшими плечами Секретарша. – Вот такой синяк был!
– Не синяк, а гематома, ага… – поправлял врач
– А того психа в очках, помните? С виду скромный такой. Задрыга. Сашку стулом по голове огрел. Точно бес вселился. Никто от него не ожидал. Ну, помните? – санитар кивал на напарника.
– Да-да…, – восхищенно протянул врач. – Лисич в любого задрыгу мог силу вдохнуть! Я так понял, насмотревшись на всех этих лунатиков, чем зажатее, тщедушнее и очкастее, тем круче на сеансах отжигает. С детства у них ненависть неизрасходованная. С тех пор как в песочнице у них лопатку отобрали. Только в театре нашем вспоминали всех, кому за всю жизнь рожу не набили. А черти все эти, – врач зевнул, – это так, слабость патрона. Тщеславие, как у каждого гения. Вот кто сам чертяка настоящий – умел драйву поддать. Знал, у кого что в башке. Кто образованнее, тот приходил от негативных эмоций освобождаться, значит. Кто разумом поскуднее, тот, значит, чертей и видел, ага. Словом, гений наш Лисич! Подлинный художник!
– Эх, Лисич!
– Лисич наш!
– Лисич, ага…
И расходились.
Сеанс ненависти – то есть тот момент, когда клиенты оказывались на сцене и по команде начинали ненавидеть, кто во что горазд, Воронович не любила. Боялась. Вела с опаской. И радовалась, когда сеанс благополучно, без ярких истерик, требующих врачебного вмешательства, подходил к концу. Еще со времен Лисича ее коньком и страстью был свободный разговор – подготовительный этап к выходу на подмостки. Лисич частенько сворачивал эту часть до минимума, предпочитая уводить группу в ад эмоций чуть ли не с порога. Воронович, наоборот, свободный разговор обожала. Клиенты были уверены – он идет сам по себе, они говорят от себя и то, что хотят, и не догадывались даже, что все их реплики еще несколько месяцев назад прописала для них сама госпожа Воронович.
Изначально свободный разговор был задуман Лисичем лишь для знакомства участников труппы друг с другом. Перед тем как отдаться звериной ярости на сцене зажатые неуверенные в себе люди полные обид и жалости к себе должны были убедиться, что они в подходящей компании. Полное раскрепощение – озверение – приходило со временем. Как желудок, приученный к кормлению по часам, начинает вырабатывать сок за некоторое время до еды, так и клиенты Лисича к концу рабочего дня в дни сеансов уже жаждали разрушения и выплеска ненависти. Пальцы сжимались в кулаки, голова уходила в плечи, на лбу закладывались продольные морщины, грудь и ребра часто вздымались,
Лисич всегда делал ставку на эмоции и огонь самовыражения. Воронович – на кастинг и режиссуру. В ее психотерапевтической группе были те, кому отводилась главная роль и второстепенная. И те, кому уготовано было навсегда остаться лишь статистом. Но вне зависимости от роли свое получали все.
Творческой кухней знаменитого метода Воронович-Лисич клиенты не интересовались. Они послушно заполняли длинные и странные анкеты. Торопливо, нисколько не удивляясь, ставили галочки под странными пунктами договора. Они хотели одного – чтобы им стало, наконец, хорошо. Лишь бы уже кто-нибудь сделал им это «хорошо». Побыстрее и побольше.
Клиенты были уверены, что работа известного психотерапевта начинается с того момента, как они входят в класс групповых занятий: «мы заплатили за чудо, дайте его нам», говорили их лица. И тут же скисали, когда вместо обещанных молвой экстазов и озарений попадали на как будто обычный треп самых обычных, большей частью неприятных, людей. Они горделиво сидели, молчали, вздыхали, оплакивая оплаченные вперед сеансы, и свысока поглядывали на других членов группы.
– Удивительно! – думали они.
– Непостижимо! – цедили воздух сквозь зубы.
– Невероятно! – вздыхая, поднимали глаза к потолку.
– Невероятно, чтобы в одной группе подобралось сразу столько уродов!
– Почему в них есть только то, что я ненавижу! Они что? По конкурсу дебилов сюда попали?
– Психотерапевт вообще в курсе, что они все – козлы? Почему она ничего не делает, чтобы эти твари заткнулись, наконец, и дали возможность нормальному человеку обсудить свои проблемы?
– Я не такой психопат, чтобы выходить на сцену и смотреть, как придурки орут во все горло!
И наконец:
– Верните мне деньги! Ах, договор? Подавитесь. Я так уйду!
Хватали пальто и в ярости – да-да! уже в ярости – уходили. Но на следующем сеансе их пальто вновь висело на вешалке. Тихие и раскаявшиеся присматривались к тому, что происходит в группе. И вдруг обнаруживали, что этот спектакль весь – от вешалки до финала – для них одних. Где каждый актер – карикатурный персонаж из их жизни. И все, что происходит здесь, так отвратительно правдиво напоминает его реальную жизнь за стенами театра. Правда оказывалась невыносимой. Они первыми бежали на сцену, жадно выхватывали реквизит и колотили, били, ломали, визжали, орали. До изнеможения. До освобождения. Быть может первого в их жизни.
Потом благодарили и готовы были упасть перед Воронович на колени и целовать ей руки. И некоторые падали и целовали.
Все это было скучно и однообразно. Эти вздохи и выделывания. Эти позы и взоры. Уходы-приходы Воронович знала и предвидела задолго до начала. Мужчины и женщины, молодые и пожилые, карьеристки и содержанки, младшие менеджеры и старшие менеджеры, бруталы и метросексуалы – все были одинаковыми. Она была уверена в этом твердо. Как дежурная провинциального сортира, вручную отматывая одинакового размера, не взирая на размер задницы посетителя, клочок туалетной бумаги, уверена, что срут все одинаково.