Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Пленница

Пруст Марсель

Шрифт:

Но в то время, как она со мной говорила, а я думал о Вентейле, уму моему представилась другая гипотеза, материалистическая, гипотеза небытия. Я начал сомневаться, я стал говорить себе, что в конце концов, если фразы Вентейля кажутся выражением некоторых душевных состояний, вроде того, что я испытал, глотая размоченную в чае мадлену, у меня нет никакой уверенности в том, что расплывчатость подобных состояний служит признаком их глубины, а не свидетельствует лишь о нашем неумении их анализировать, и в них поэтому не содержится ничего более реального, чем в прочих наших ощущениях. Однако счастье, чувство уверенности в счастье, испытанном мной, когда я пил чашку чаю, когда я вдыхал на Елисейских полях запах старого леса, не было иллюзией. Во всяком случае, говорил мне дух сомнения, даже если такие состояния отличаются в жизни большей глубиной, нежели прочие, и не поддаются анализу именно по этой причине, потому что они вводят в действие слишком много сил, в которых мы еще не разобрались, прелесть некоторых фраз Вентейля напоминает их тем, что и она тоже не поддается анализу, но это не доказывает, что ей свойственна такая же глубина; красота фразы из области чистой музыки легко представляется копией или, по крайней мере, родственницей какого-нибудь нашего интеллектуального впечатления, но просто потому, что она не интеллектуальна. С какой же стати тогда будем мы приписывать особенную глубину таинственным фразам, уснащающим некоторые произведения, в частности, септет Вентейля?

Впрочем, не только музыку Вентейля

играла мне Альбертина; пианола служила для нас по временам как бы образовательным (историческим и географическим) волшебным фонарем, и на стенах моей парижской комнаты, снабженной более современными изобретениями, чем комната в Комбре, я видел, смотря по тому, играла ли Альбертина Рамо или Бородина, то гобелен XVIII века, усеянный амурами на фоне роз, то восточную степь, где звуки глохнут в необъятных пространствах и в снежных сугробах. Эти мимолетные картины были, впрочем, единственным украшением моей комнаты, ибо если по получении наследства от тети Леонии я подумал было собирать коллекции, подобно Свану, покупать картины, статуи, то все мои деньги уходили на приобретение лошадей, автомобиля, туалетов для Альбертины. Но разве комната моя не заключала произведения искусства более драгоценного, чем все перечисленные? Им была сама Альбертина. Я глядел на нее.

Мне странно было думать, что та самая Альбертина, даже знакомство с которой я так долго считал невозможным, в настоящее время, прирученный дикий зверь, розовый куст, которому я дал подпору, рамку, обстановку, сидела вот так ежедневно у себя дома, возле меня, за пианолой, прислонившись спиной к моему книжному шкафу. Плечи ее, которые я видел опущенными и понурыми, когда она относила кии для гольфа, опирались на мои книги. Ее красивые ноги, усердно нажимавшие в течение всего ее отрочества на педали велосипеда, как я справедливо подумал, увидя ее впервые, поднимались и опускались поочередно на педалях пианолы, куда Альбертина, сделавшаяся теперь элегантной и более мне близкой, потому что элегантность пришла к ней от меня, ставила свои туфли из золоченой кожи. Ее пальцы, некогда привыкшие к велосипедному рулю, ложились теперь на клавиши, словно пальцы святой Цецилии. Ее шея, поворот которой, видимый с моей кровати, был полный и массивный, на этом расстоянии и в свете лампы представлялась более розовой, но все же не настолько, как ее наклонившееся в профиль лицо, которому мои взгляды, исходившие из самой глубины моего существа, отягченные воспоминаниями и горящие желанием, придавали столько блеска и такую полноту жизни, что его рельеф, казалось, поднимался и поворачивался с такой же, почти волшебной силой, как и в бальбекской гостинице в тот день, когда зрение у меня было затуманено неистовым желанием ее поцеловать; каждую его поверхность я мысленно продолжал за пределы, доступные моему зрению, и в местах, от меня спрятанных — веками, полузакрывавшими ее глаза, прической, прикрывавшей верхнюю часть ее щек, — где еще отчетливее ощущалась выпуклость этих наложенных одна на другую плоскостей. Глаза ее мерцали, как два отшлифованных поля на куске породы, заключающей в себе опал: сделавшись более блестящими, чем соседние части, они дают увидеть посреди непрозрачной материи, их окружающей, словно лиловые шелковистые крылья помешенной под стекло бабочки. Ее черные кудрявые волосы, — показывая различные фигуры, когда она оборачивалась ко мне с вопросом, что ей играть: то роскошное крыло, заостренное на кончике и широкое у основания, черное, оперенное и треугольное, то массив завитков, образующих своим сплетением мощную и причудливую горную цепь, полную крутых вершин, водоразделов, пропастей, — ее волосы своим поразительным богатством и сложностью, казалось, превосходили разнообразие, производимое обыкновенно природой, и отвечали скорее желанию скульптора, нагромождающего трудности, чтобы щегольнуть гибкостью, огнем, мягкостью и жизненностью своего мастерства, и еще ярче оттеняли, пересекая и прерывая их, пышущую жизнью округлость и как бы вращение гладкого розового лица, своим лакированным матовым тоном напоминающего крашеное дерево.

Образуя контраст с такой рельефностью, но в то же время гармонируя с Альбертиной, приспособившей свою позу к форме и назначению этих предметов, пианола, наполовину ее скрывавшая, как корпус органа, книжный шкаф, весь этот угол комнаты казались обращенными в освещенный алтарь, в «ясли» этого ангела-музыканта, прекрасного, как произведение искусства, который вот сейчас готов был, силой некоего сладкого волшебства, отделиться от своей ниши и подставить для моих поцелуев свое драгоценное розовое вещество. Впрочем, нет, — Альбертина вовсе не была для меня произведением искусства. Я знал, что значит восхищаться женщиной эстетически, я был знаком со Сваном. Сам я, однако, к этому был не способен, о какой бы женщине ни шла речь, не обладая вовсе даром внешней наблюдательности и никогда не зная, что такое то, что я вижу; меня поражало, как искусно умел Сван прибавлять ретроспективно для меня к женщине, показавшейся мне незначительной, какое-нибудь художественное достоинство, — сравнивая ее (он любил это делать с большим тактом в ее присутствии) с портретом Луини, обнаруживая в ее туалете платье или драгоценности с картины Джорджоне. Совсем не то у меня. Радость и муки, приходившие ко мне от Альбертины, никогда не двигались окольным путем эстетической оценки или рассудочных соображений; даже, сказать по правде, когда я начинал смотреть на Альбертину, как на ангела-музыканта, покрытого чудесным налетом старины, и радовался тому, что им обладаю, она скоро делалась мне безразличной; я скучал возле нее, но такие мгновения были недолгими; мы любим лишь то, в чем добиваемся недостижимого, мы любим лишь то, чем мы не обладаем, и очень скоро я вновь начинал отдавать себе отчет, что я не обладаю Альбертиной.

Я видел, как в глазах ее проносились то надежда, то воспоминание, может быть, сожаление о радостях, которых я не в силах был разгадать, от которых она в этом случае предпочла бы скорее отпереться, только бы ничего мне не говорить; улавливая от них только огоньки в ее зрачках, я был в положении зрителя, не допущенного в театральный зал, который, прильнув к застекленной двери, ничего не может разглядеть из происходящего на сцене. Не знаю, так ли это было с Альбертиной, но удивительно это упорство в лжи всех, кто нас обманывает, оно похоже на веру в добро, свойственную самым неверующим людям. Сколько ни убеждать таких лжецов в том, что ложь для них мучительнее, чем правдивое признание, сколько ни убеждайся они в этом сами, все равно они солгут через минуту, чтобы остаться в согласии со своим первоначальным уверением в том, чем мы для них являемся. Подобным же образом действует дорожащий жизнью атеист, когда он идет на смерть, лишь бы не подорвать прочно сложившееся мнение о его храбрости. В такие часы я иногда видел в глазах Альбертины, в ее гримаске, улыбке отблеск тех внутренних зрелищ, созерцание которых так меняло ее и отчуждало от меня, ибо мне они были недоступны. «О чем вы думаете, милая?» — «Ни о чем». Иногда, желая ответить на мой упрек в скрытности, Альбертина то сообщала вещи, мне, как и всякому, хорошо известные (подобно тем дипломатам, которые не поделятся с вами самой маленькой новостью, но зато охотно говорят об известиях, напечатанных во вчерашних газетах), то рассказывала в самых неопределенных чертах, под видом секретных признаний, о своих прогулках на велосипеде в Бальбеке, за год до знакомства со мной. Как бы подтверждая мою давнишнюю догадку, что девушка эта пользовалась полной свободой, воспоминание об этих прогулках вызывало на губах у Альбертины ту самую загадочную улыбку, которая меня прельстила в первые дни на бальбекской дамбе. Она мне рассказывала также о своих прогулках с приятельницами

в голландские деревни, о своих возвращениях по вечерам в Амстердам, в поздние часы, когда веселая густая толпа знакомых с ней людей наполняла улицы и берега каналов, и мне чудилось, будто в блестящих глазах Альбертины, как в стеклах быстро несущегося автомобиля, отражаются их бесчисленные убегающие огни.

Всякое так называемое эстетическое любопытство следовало бы назвать скорее равнодушием по сравнению с тем мучительным, неутолимым любопытством, которым я был охвачен по отношению к местам, где жила Альбертина, к тому, что она могла делать в такой-то вечер, по отношению к ее улыбкам и взглядам, к сказанным ею словам и полученным поцелуям. Нет, никогда ревность, однажды вспыхнувшая у меня к Сен-Лу, если бы она сохранилась, не причинила бы мне такого огромного беспокойства. Любовь женщины к женщинам была чем-то совершенно неизвестным, ее наслаждения, ее характер невозможно было себе представить с уверенностью и точностью. Сколько людей, сколько местностей (даже таких, которые не связывались с ней прямо, а были неопределенными местами, где она могла получить наслаждение), сколько всяких собраний (где бывает много народа, где происходит толчея) Альбертина, — подобно особе, которая, подвергнув контролю своих спутников, целое общество, вводит их в театр, — ввела с порога моего воображения или моей памяти, где они меня не беспокоили, в самое мое сердце! Теперь знакомство мое с ними было внутренним, непосредственным, судорожным, мучительным. Любовь — это пространство и время, сделавшиеся ощутительными нашему сердцу.

Впрочем, если бы сам я отличался верностью, я бы, может быть, не страдал от измен, которые был бы не способен понять, но что мне мучительно было предполагать у Альбертины, так это мое собственное неугасимое желание нравиться все новым женщинам, завязывать все новые романы, воображать у нее те взгляды, которые на днях бросал я на сидевших за столиком в Булонском лесу молоденьких велосипедисток, не будучи в силах удержаться от этого, несмотря на присутствие Альбертины. Как у нас может быть знание только самих себя, так и наша ревность может в сущности проистекать только из собственного опыта. Наблюдение мало что значит. Только наслаждение, испытанное нами самими, может дать нам знание и причинить боль.

В иные минуты по глазам Альбертины, по ее внезапному румянцу я чувствовал, как некий жар украдкой проникает в области, более недоступные для меня, чем небо, области, где двигались воспоминания Альбертины. Тогда та красота, которую я недавно нашел у нее, думая о многолетнем своем знакомстве с Альбертиной на пляже в Бальбеке или в Париже, и которая состояла в многопланном развитии моей подруги, заключавшей в себе столько протекших дней, — красота эта приобретала для меня нечто нестерпимо мучительное. Тогда я чувствовал, как над этим зардевшимся лицом разверзается, словно пропасть, необозримое пространство вечеров, когда я не был знаком с Альбертиной. Я мог сколько угодно сажать Альбертину к себе на колени, держать ее голову в своих руках; я мог ее ласкать, мог долго гладить ее, но, как если бы я ощупывал камень, заключающий соль доисторических океанов или луч какой-нибудь звезды, я чувствовал, что прикасаюсь лишь к замкнутой оболочке существа, которое внутренней своей стороной уходит в бесконечность. Как страдал я от этого положения, на которое обрекла нас забывчивость природы: разделяя тела, она не подумала о том, как сделать возможным взаимопроникновение душ (ведь, если тело Альбертины было во власти моего тела, то мысли моей не удавалось завладеть ее мыслями). Я отдавал себе отчет, что Альбертина не является для меня даже роскошной пленницей, которой я думал украсить мое жилище, столь же тщательно скрывая ее присутствие, даже от людей, приходивших меня навестить и не подозревавших, что она находится на конце коридора, в соседней комнате, как тот персонаж, про которого никому не было известно, что он держит в бутылке китайскую принцессу; приглашая меня в настойчивой, жестокой и безуспешной форме пуститься на поиски прошлого, Альбертина была скорее похожа на великую богиню Времени. И если вышло так, что я потерял из-за нее годы, состояние, — лишь бы только я мог сказать себе, в чем у меня, увы, нет уверенности, что она от этого ничего не потеряла, — мне нечего жалеть. Конечно, одиночество было бы предпочтительнее, плодотворнее, не так мучительно. Но если бы я вел жизнь коллекционера, как мне советовал Сван (а г. де Шарлюс упрекал меня за то, что я этого не делал, говоря мне со смесью остроумия, дерзости и вкуса: «Как же у вас мерзко!»), какие статуи, какие картины, долго разыскиваемые и наконец приобретенные или даже, предположим наилучшее, бескорыстно созерцаемые, дали бы мне, как эта небольшая рана, довольно быстро заживавшая, но постоянно растравливаемая неосторожными движениями Альбертины, а также равнодушных ко мне людей или моих собственных мыслей, — дали бы мне выйти за пределы моего «я» на узенькую тропинку, соединявшую меня с Альбертиной, но в то же время выводившую на большую дорогу, по которой движется жизнь других людей, — нечто настолько нам чуждое, что мы можем ее познать, лишь претерпев от нее страдания?

Иногда лунная ночь была так хороша, что когда Альбертина засыпала, я подходил к ее кровати предложить ей полюбоваться на освещенное окно. Я убежден, что отправлялся в ее комнату именно с этой целью, а не для того, чтобы удостовериться в ее присутствии там. Да и как бы могла она от меня сбежать? Ведь для этого понадобился бы неправдоподобный сговор ее с Франсуазой. В темной комнате я ничего не видел, кроме узенькой диадемы черных волос на белом фоне подушки. Но я различал дыхание Альбертины. Сон ее был так глубок, что я сначала колебался, подходить ли мне к ней, или нет. Потом я присаживался на край ее кровати. Сон Альбертины продолжал струиться с тем же журчанием. Невозможно выразить, сколько веселости было в ее пробуждениях. Я целовал ее, встряхивал. Она сразу просыпалась и тут же, без малейшего перехода, разражалась смехом, обвивая руками мою шею и говоря мне: «А я как раз спрашивала себя, не придешь ли ты», и снова нежно смеялась. Можно было подумать, что ее очаровательная головка, когда она спала, заключала в себе лишь веселость, нежность и смех. Разбудив ее, я только пускал струю утоляющего жажду сока, вроде того, что брызжет из некоторых плодов, когда мы их надкусываем.

Зима между тем кончалась; вернулась весна, и часто, когда Альбертина со мной прощалась, и моя комната, занавески и стена над занавесками были еще совсем черные, из соседнего монастырского сада доносились богатые и вычурные в тишине, как звуки церковного органа, рулады какой-то неведомой птицы, которая уже пела в лидийском ладу заутреню и посылала ко мне в потемки полнозвучную ноту видимого ею солнца. Один раз даже мы вдруг услышали размеренное повторение какого-то жалобного зова. То были голуби, начинавшие свое воркование. «Это доказывает, что на дворе уже день», сказала Альбертина и, нахмурив брови, точно у меня она лишена была удовольствий весны, прибавила: «началась весна, потому что голуби вернулись». Сходство между их воркованием и пением петуха было столь же глубоким и столь же трудно уловимым, как в септете Вентейля сходство между темой адажио и темой последней части, построенной на той же основной теме, что и вступительная часть, но настолько преображенной различиями тональности и ритма, что непосвященная публика, открывая какое-нибудь произведение о Вентейле, с удивлением видит, что все эти три куска построены на тех же четырех нотах, которые можно, вдобавок, сыграть одним пальцем на рояле, не узнав ни одного из них. Так и эта меланхолическая пьеса, исполнявшаяся голубями, была чем-то вроде пения петуха в минорном тоне, которое, однако, не восходило к небу, не поднималось вертикально, но, размеренное, как рев осла, окутанное лаской, шло от одного голубя к другому по одной горизонтальной линии, никогда не взлетая и не обращая своей идущей вбок жалобы в радостный зов, столько раз раздающийся в аллегро вступительной и заключительной части септета.

Поделиться:
Популярные книги

Чехов. Книга 2

Гоблин (MeXXanik)
2. Адвокат Чехов
Фантастика:
фэнтези
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Чехов. Книга 2

Города в полете

Блиш Джеймс Бенджамин
Фантастика:
космическая фантастика
4.25
рейтинг книги
Города в полете

Пески веков (сборник)

Уиндем Джон Паркс Лукас Бейнон Харрис
1970. Зарубежная фантастика
Фантастика:
научная фантастика
5.00
рейтинг книги
Пески веков (сборник)

Кодекс Крови. Книга VIII

Борзых М.
8. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга VIII

Воин

Бубела Олег Николаевич
2. Совсем не герой
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
9.25
рейтинг книги
Воин

Рассвет русского царства 3

Грехов Тимофей
3. Новая Русь
Фантастика:
историческое фэнтези
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Рассвет русского царства 3

Меткий стрелок. Том II

Вязовский Алексей
2. Меткий стрелок
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Меткий стрелок. Том II

Спавшая пелена

Кронос Александр
1. Благие намерения
Фантастика:
эпическая фантастика
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Спавшая пелена

Звездная Кровь. Экзарх III

Рокотов Алексей
3. Экзарх
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Звездная Кровь. Экзарх III

Убийца

Бубела Олег Николаевич
3. Совсем не герой
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
9.26
рейтинг книги
Убийца

Неудержимый. Книга XXX

Боярский Андрей
30. Неудержимый
Фантастика:
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XXX

Я еще князь. Книга XX

Дрейк Сириус
20. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я еще князь. Книга XX

Александр Агренев. Трилогия

Кулаков Алексей Иванович
Александр Агренев
Фантастика:
альтернативная история
9.17
рейтинг книги
Александр Агренев. Трилогия

Первый среди равных

Бор Жорж
1. Первый среди Равных
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Первый среди равных