Первые грозы
Шрифт:
— Хм... А ты?
— Сестра милосердия. С госпиталем отступала.
— Годунов, — обернулся офицер, — отправить больного в лазарет. А женщину ко мне. На допрос.
Во дворе шумели деревья, бойкий флюгерок поскрипывал на воротах, из отворенной сторожки несло поджаренным хлебом. Митя, покачиваясь, шёл к сторожке в сопровождении солдата, лузгавшего семечки. У дверей солдат остановил его и усадил на порожек.
— Обожди тут, я скоро вернусь.
У Мити кружилась голова — золотисто-оранжевые обручи, чудилось ему, катились по тёмному двору, синие, зелёные, ослепительные шары тянулись ввысь. Привалившись стриженым затылком на угол ступеньки, он втягивал полной
Под затылком угнулась доска: кто-то вышел и выплеснул на землю воду. Визгливо заскрипел палец по мокрому стеклу — по-видимому, мыли тарелку. Ступенька опять скрипнула, человек вернулся в сторожку. По полу покатилось что-то круглое и тяжёлое — тяжёлое потому, что, поднимая, человек крякнул от усилия. Звеня заскрежетал нож, оттачиваемый о край тарелки. Тупо ударили, и Митя услышал, как радостно треснул арбуз. Еле сдерживаясь, он подполз к двери и заглянул в щель: на длинной скамейке устроился верхом загорелый солдат в откинутой на затылок английской фуражке и широкой зубастой пастью отхватывал сразу по полскибки, выплевывая на тарелку черные семечки. Обгрызанные корки солдат выбрасывал на двор. Митя было прицелился поднять одну из них, но к сторожке по освещённой аллее шли обозники, оцепленные конвойными. Они закрывались от света рукавами и ныряли в дремучую ночь, как в болото. Солдат с арбузом выскочил на крылечко и, положив ладонь на брови, вгляделся в темноту. Брякнув связкой ключей, он побежал отпирать ворота.
...Двуколка, устеленная охапкой душистого сена, тряслась на высоких кованых колесах. Митя дремал на сене, укачиваемый однообразной тряской.
В памяти возникало прохладное весеннее утро. Они с водовозом Османом возвращаются с реки. Мать пришла с базара. Она выкладывает из кошелки связку толстых поджаренных бубликов, кувшин с кислым молоком, смородину и сырой примятый творог. На низком круглом столике под акацией бодро поёт самовар, окутанный сиреневым паром.
Осман звякает ведром и выдергивает из бочонка чок, — сверкающая струя воды срывается в извиве и пенно закипает в ведре. Осман поддерживает его коленом. Споткнувшись о самоварную трубу, забытую на ступеньке, он тащит ведро в сени и с шумом наполняет макитру и медный рукомойник ласковой речной водой. Заколотив чок в гудящую бочку, он садится за столик пить чай с молоком. Митя разрезает продольно теплый румяный бублик и намазывает обе половинки сливочным маслом. Осман жалуется на подорожавшую жизнь, купая вспотевший нос в блюдце. Он пьёт чай вприкуску и, прежде чем откусить сахар, окунает его в стакан. Покатая крыша погреба золотится ржавчиной. На протянутых через двор веревках, как ласточки, разместились рядком прищепки с раздвоенными хвостами.
Колеса заплескались по воде и мягко выкатились на шуршащий песок. Стали.
Митя приподнялся: сзади в темноте переговаривались люди.
— Куда вы нас ведёте? Я на кладбище не пойду!
По голосу Митя сразу узнал Аншована.
— Иди, иди, не ломайся! — уговаривал кто-то баском.
— Не пойду, ишак бородатый, — кричал, протестуя, Аншо, — стреляйте на месте! Тут в болоте и кончайте, один черт...
— Иди, а то по шее получишь!
— Бей, не тронусь.
Вязко шмякнуло, словно ударили по тесту каталкой, и кто-то упал — всплеснулась вода. Откуда-то сбоку, по-видимому с тротуара, нетерпеливо крикнул офицер, отбиравший пленных:
— Долго вы ещё там копаться будете?.. Годунов!
— Я! — отозвался басок.
— Что там ещё за разговоры?
— Не идёт.
— Кто не идёт?
— А этот чертила...
—
Внезапно плеснулась вода, кто-то метнулся в темноте.
— Стой, стой, проклятый, стрелять буду! — разнесся вдоль улицы испуганно-предупреждающий окрик конвойного.
Но тот, кому кричали, не остановился и одним взмахом смело перемахнул через забор, — вслед ему понеслись пули: конвойные стреляли из винтовок, с противоположного тротуара наугад палил в темноту из пистолета разъярённый офицер. В общем грохоте и гуле трудно было разобраться и понять, что происходит в этой беспорядочной, суматошной свалке. Кто-то стонал, кто-то слал конвойным свои проклятья, вспоминая и бога, и божью мать.
Солдат удовлетворенно нонокнул, и двуколка покатилась дальше. С колотившимся сердцем Митя опустился на сено. Кто это стонал, может, подстрелили Аншо? А может, ему удалось убежать? Ответа не было.
Два раза их останавливали конвойные патрули и спрашивали пропуск.
— Вот и приехали!
Солдат пошёл в дежурную, оставив Митю в длинном полутёмном коридоре. Асфальтовый пол, заплёванный и исхоженный, дышал сыростью. Митя прилёг возле стенки. Солдат вернулся с горбатым санитаром. Санитар отворил дверь палаты.
— Може, на ваше счастье, тут кто отболел?
Обойдя палату, он вышел в коридор.
— Один распаялся. Пойдем, поможешь вынести...
Заскрипела отодвигаемая кровать, из дверей вышел солдат с бельём, а за ним, согнувшись, санитар, волоча на горбу покойника, без кальсон, с высохшими детскими ножками. Он держал его за небритый затылок переплетенными пальцами, будто собирался перекинуть через плечо и трахнуть о землю желтыми одеревенелыми пятками.
Обратно горбатый вернулся с чистым одеялом и распухшей подушкой, набитой сеном.
— Айда, — кивнул он,— пойдём спать. А завтра дохтор определит, куда тебя класть...
Подушка захрустела под ухом, санитар, качнув стоялый воздух, покрыл Митю мягким байковым одеялом.
— Спи.
Рядом с койкой — столик с выдвинутым ящиком. В ящике валялся окаменевший кусок хлеба. Озираясь, Митя тихонько выволок его и, чуть не сломав зубы, откусил краешек. Сухарь затрещал, Митя испуганно закрылся одеялом и начал обсасывать его со всех сторон: чёрствый хлеб таял и растекался по языку, как шоколад. Сухие крошки рассыпались по матрацу и больно вгрызались в спину. Митя собрал их в горсть и съел. Тело стонало от усталости, ноги не находили места. Обняв подушку, Митя лёг на живот и тут же уснул, будто упал в глубокий колодезь.
Отвязанная форточка хлопнула со звоном: Митя проснулся от холода. В окне стоял бульвар с осенними деревьями. Утро поднималось ветреное, лежавший на подоконнике лист бумаги лениво позёвывал краем, потом слетел на пол и шурша заполз под койку. Дверь скрипнула, и в палату, звеня ведром, вошла няня с половой тряпкой. Она деловито засучила рукава, обмакнула её в ведре, но, увидев Митю, оставила тряпку.
— А, новенький? — спросила она, укутывая ему ноги. — Тебя когда привезли?
— Ночью.
— А тот, сердешный, отмаялся.
Оставляя за собой тёмный ручеёк воды, няня пронесла истекающую тряпку в угол палаты и, шлепнув её об пол, наклонилась и стала возить ею из стороны в сторону: пол потемнел и засверкал, точно обмытый лаком. Чулки у няни были подвязаны грязными скрученными бинтами, поседевшие волосы высыпались из-под платка — изредка она выпрямлялась и поправляла их сгибом локтя.
На крайней койке у окна всхлипнул больной. Митя насторожился: послышалось в нем что-то знакомое. Его потянуло к койке.