Оула
Шрифт:
— Да-а…, — капризно ответил женский голос. Затем с той же робостью он отворил створку двери, просунул голову и вновь что-то сказал. Последовал немного раздраженный, невнятный ответ, и охранник, шире отворив дверь, пропустил пленника и его краснолицего поводыря.
Оула огляделся. Это была приемная. Сразу влево уходила еще одна дверь с табличкой, видимо именем ее хозяина. Перед дверью стоял стол со стопками бумаг и папок, с высокой, ажурной печатной машинкой «Зингер», а за столом — пышнотелая, белокурая девица. Забросив ногу за ногу и покачивая туфелькой, она увлеченно ковыряла в зубах спичкой. Не обращая внимания на вошедших, пышечка время от времени доставала свою зубочистку изо рта, внимательно рассматривала ее, поднося к самым
Майор Шурыгин свое хозяйство, вверенное ему государством, вел сам. Он не доверял абсолютно никому. Знал совершенно все, что происходило в его конторе. Сам лично проводил допросы, какого бы полета не была птица. Принимал решения и отвечал за них. Поэтому, когда он дал распоряжение перевезти пленного финна из медсанчасти в свой подвал, он тут же хотел его допросить. Но многие обстоятельства его остановили, а потом и вовсе охладили. Сажая его в свой подвал, он не сомневался, что опередил контрразведку, а расколов чухонца как орех, забрал бы себе все лавры. А утереть нос армейской разведке ой как хотелось. Но заполучив пленного, он не нашел никаких бумаг на него. А дальше вообще оказалось форменным идиотизмом. Во-первых, у разведчиков вообще не оказалось никаких документов по поводу пленного финна, а во-вторых, его агентура дозналась, что этот чухонец вообще расстрелян в тот день, когда был артобстрел полевого госпиталя. И при этом имелась бумага с подписью капитана Аникеева о приведении приговора в исполнение. Правда, сам Аникеев не видел и не руководил расстрелом, да и рядовой Фоменко, приводивший приговор в исполнение в тот же день погиб от осколка снаряда.
Так что получалось, что сидит у него пленный финн, давно расстрелянный, не живущий уже на этом свете. — «Вот бардак!..» — майор сначала расстроился, что не перепадет ему ни чего за этого пленного, но потом развеселился и даже от души похохотал над изломами судьбы и над русским пох…мом. И так, и эдак крутил Матвей Никифорович с этим чухонцем, и по-всякому получался дохлый номер. «Отдать контрразведке, так тебя же и спросят, почему, мол, затянул, «язык» устарел. Настучат высокому начальству…, — рассуждал Шурыгин. — Накрутить шальную легенду на «лазутчика», опять же спросят, как он оказался у тебя. Выпустить нельзя. В расход, втихую, — успеем. Пусть пока посидит, подождет».
Вот и сидел Оула в подвале, не догадываясь, что по бумагам его и вовсе нет. Ни имени, ни фамилии, а тело где-то там, в лесу, наскоро закиданное снегом.
И вот под вечер взбрело в голову майору взглянуть на этого «живого покойничка». Просто из любопытства, какие хоть эти финны. Говорить с ним было не о чем, тем более ни тот русского языка не знает, а у него никто — финского. Так, взглянуть и пусть дальше сидит. Придет время — порешаем, в хозяйстве все сгодится. Отдал распоряжение насчет пленного и тут же забыл, увлекся бумагами, а когда Заюшка доложила, что привели бедолагу-чухонца, удивился. Удивился, насколько нелепо будет выглядеть этот допрос, точнее не допрос, а молчаливый разгляд что ли. Но делать нечего. Не отменять же приказ. И он кивнул секретарше.
Оула переступил широкий порог
Человек, воткнув локти в «лужайку», что-то читал. Он продолжал читать, не обращая ни малейшего внимания на вошедшего. Оула чуть обмяк и стал осторожно рассматривать кабинет дальше. Темно-зеленые, тяжелые шторы были лишь наполовину задернуты и посередине через проемы были видны поблескивающие голубоватым холодным атласом волны французских штор, замеревших крупной, водной рябью. Напротив окон шли шкафы, многие из которых с остекленными дверцами, через которые виднелись корешки книг. И стол, стулья, шкафы, и панель высотой с метр от пола по периметру всего кабинета, были выполнены из карельской березы. Все блестело и напоминало по цвету жженый сахар. Две люстры с выпуклыми плафонами давали света даже больше, чем было необходимо. К тому же на столе начальника горела настольная лампа с зеленым абажуром в виде такого же плафона, как и люстры. Пол устилал огромный ковер, который заползал и под стол, и под диван, и, даже, шкафы.
Оула стоял уже довольно долго, а начальник все читал и читал бумаги. Оула продолжал оглядываться. И все же главным предметом в кабинете, как ему показалось, был не стол, не шкафы с книгами и даже не сам начальник, а портрет с проницательным, завораживающим взглядом в щелочки сощуренных глаз. Из этих щелочек шли сильные, незримые лучи, которые будто насквозь просвечивали Оула, сбивали его мысли, будили дремавший где-то в глубине его страх. А в усах пряталась усмешка, переходящая в неприязнь и пренебрежение. Оула не мог отвести взгляда от портрета. Тот словно втягивал его в себя.
Громко «гмыкнув», хозяин кабинета наконец-то оторвался от бумаг, закрыл папку с яркими, красными буквами и, отложив ее в сторону, взглянул на арестанта. Оула опять подобрался и встал как по стойке «смирно». Он разглядывал начальника и, удивительно, при всей абсолютной несхожести с портретом, у них все же что-то было общее — портрета и человека. «Странно…, — Оула даже часто-часто проморгался и опять стал поглядывать то на портрет, то на маленького за таким большим столом человека с розоватой плешиной, смешно маскируемой реденькими волосиками. — Наверно они все коммунисты и похожи чем-то на своего портретного кумира. Пустота и холод их роднит».
Начальник откинулся в кресле, вытянул под столом ноги и достал из серебристого портсигара длинную папиросу и начал медленно, аккуратно ее разминать. Затем шумно дунул в нее и, смяв мундштуковый конец, сунул в рот. Огонь от спички подносил издалека, вытянув губы с папиросой и сильно прищуриваясь. Затянулся, запрокинул голову и с видимым наслаждением выпустил из себя облако сизоватого дыма.
— Так ты совсем пацан, чухонец ты этакий, — майор говорил нарочито громко, чтобы в приемной было слышно.
Оула понял лишь несколько слов, но смысла не уловил и весь превратился в слух. Ему казалось, что начальник говорит что-то очень важное, отчего зависит его дальнейшая судьба.
— Что мне с тобой делать бедолага? — майор опять глубоко затянулся. — В расход тебя жалко, не пожил еще, девок не пощупал…, — улыбаясь, Шурыгин продолжал нести всякую чушь.
Но Оула вдруг почувствовал, а потом и определил по лицу, что начальник слегка растерян и на самом деле ничего важного не говорит. Он даже перестал вытягиваться перед ним и снова перевел взгляд на портрет. А вот тот смотрел без сомнения и растерянности.