Неисправимые
Шрифт:
Я постоял, посмотрел, и чего-то жалко мне ее стало, будто первый раз увидел. Старой она мне показалась в тот вечер. Помог вылить воду в ведро, вынес на улицу. Скажи она мне в ту минуту ласковое слово — что хочешь сделал бы. А она:
— Где шлялся?
Ну, и я так же:
— Тебе что? Знаю, где ходить.
Есть захотел. На плите картошка стояла в кастрюле, холодная, аж посинела.
— Подогрей, — говорю, — мам, на сале.
— Без сала пожрешь.
Без сала, так без сала. Потом все же велела примус разжечь.
У Тараниных опять была пьянка. Борька тянул одну песню, его отец — другую. Они любили так, каждый — свое. Мать вышла со сковородой, покосилась на их дверь. Она Тараниных всегда ненавидела. И тут не удержалась:
— Ворюги несчастные. И на меня:
— Не смей с ними водиться! Узнаю — убью.
А я, знаете, какой? Если на меня заорать, я на вред сделаю. Ага, не смей? Вот возьму и пойду. Борька как раз выглянул, подмигнул мне. Только мать в комнату — я к Тараниным.
Борькин отец вроде как обрадовался:
— А, Мор-ряк, герой! Выпить хочешь?
И налил мне целый стакан. А мне что — не первый раз. Выпил до донышка.
Гость у них был — Петька Зубарев. Они тогда с Борькиным отцом только недавно из тюрьмы вернулись. Петька у Тараниных часто бывал: за Аллой ухаживал. И в этот раз сидел с ней рядом, обнимал на глазах у родителей. Алка визжала, а Киреевна была пьяная, не обращала внимания.
Таранин милицию ругал, Борька уж сказал ему, что я в детскую комнату ходил.
— В милицию вызывали? У, гады. Мою жизнь изувечили, теперь до сына добираются. Борька, не попадайся им. Ты не воруй. Лучше иди работать. Умеючи-то и без воровства прожить можно.
А Борис ему:
— Сам-то не идешь.
Отец на него прикрикнул:
— Не твое дело рассуждать! А меня слушай. Я вот…
Киреевна его за рубаху дернула:
— Ты бы помолчал.
Борька меня спросил:
— Что она тебе напевала?
Я говорю:
— Не пойду больше, «Коля, Коля!» Я не Коля, я Моряк.
Борис меня поддержал:
— Будет вязаться — финку в бок и все.
Я спьяну повторил:
— Финку в бок — и точка.
А мать как раз дверь отворила, услышала, стала скандалить.
— Опять Кольку спаиваете? Кому это ты грозишься, кому грозишься, разбойник несчастный? Иди домой сейчас же!
Схватила за руку, дернула из-за стола.
И дома еще причитала:
— В самом деле зарежет кого, паразит, навязался на мою голову.
Я сказал:
— И зарежу.
Не всерьез, а чтобы позлить. За что она на меня всю жизнь орет? Маленьким был — ругала, старше стал — опять ругается. Ну, и я старался все наперекор.
У Тараниных началась драка. Киреевна орала, Алка плакала. Я хотел пойти, посмотреть, а мать не пустила. Тогда лег спать.
И все. А утром мать прибежала к вам.
9
На
Борис сидел на самом краешке стула, сильно ссутулившись и глядя в пол. Его широкое одутловатое лицо казалось безжизненным, глаза прикрыты тяжелыми припухшими веками.
— Так вы грозить мне вздумали? — спросила я. — Финку в бок? Бандитами хотите стать?
— Почем вы знаете, что про вас говорили? — прищурившись, спросил Николай.
— Не про меня? Про кого тогда?
— Так, вообще.
— Врешь.
Николай молчал, подтверждая этим молчанием мою догадку. Губы Бориса кривились презрительной скобочкой. Слегка приподняв сутулые плечи, Борис в упор глядел на меня злыми глазами.
— Вы нас оставьте, — раздельно проговорил он. — Вы к нам лучше не приставайте. А то и в самом деле…
— Борька, брось, — перебил Николай.
— Что — в самом деле? — жестко спросила я.
— А то, что наша шаечка погладит вас по спине — не опомнитесь, — нагло сказал Борис.
— Шаечка? По спине? — переспрашиваю я и не узнаю своего голоса. — Вы смеете мне грозить?
Неудержимая ярость темной волной заливает меня. Не помню, как вскочила со своего места, как оказалась возле Бориса.
— Знай, что я не боюсь ни тебя, ни твоей паршивой шайки. И не смей так разговаривать с лейтенантом милиции! Не смей!
В следующий момент я увидала, что они уже не сидят передо мной, а стоят — и Борис, и Николай. У Бориса странно мотается голова. Ах да, это же я трясу его за плечо. Я разжимаю руку. И тут вижу лицо Николая, вернее, не лицо, а только его глаза — широко открытые, немигающие черные глаза. И в них — изумление, испуг, сочувствие. Да, и сочувствие, могу поклясться. И не к Борису, а ко мне.
Я возвращаюсь на свое место. Странная слабость охватывает меня. Не хочется ни шевелиться, ни думать, ни говорить. Не столько из соображений воспитательных, сколько для того, чтобы прийти в себя и немного собраться с мыслями, я достаю из стола два листка чистой бумаги и говорю:
— Пойдите в ту комнату, сядьте за стол и напишите, как вы мне угрожали. Каждый в отдельности. И знайте — если со мной что-нибудь случится, вам не уйти от ответа.
Я произношу это негромко, но уверенно, мне не приходит в голову, что они могут ослушаться. И они тоже, по-видимому, находят мое требование естественным. Оба молча берут бумагу, идут в детскую комнату и садятся друг против друга за квадратный стол.
Я сижу, подперев голову руками, и тупо смотрю вниз, на чернильную кляксу на стекле.