Нечаев вернулся
Шрифт:
Впрочем, после Боссюэ в Большой Истории романиста-вседержителя углядеть трудновато. В конце концов, будем справедливыми: все это довершил Гегель, провозгласив конец Истории. Великие попытки ее возродить, попытки грандиозные, предпринимались немецкими постромантиками, но они касались только мира античности. Да оно и понятно: античность не так идеологизирована. Ради нее никто и нигде — разве что на каком-нибудь диспуте в Сорбонне — не впутается в жаркий спор по поводу того, как можно интерпретировать закат Римской империи. В то время как Вандея или Робеспьер все еще будят страсти. Покойники Французской революции доселе переворачиваются в своих могилах.
Во всяком случае, сторонники новой школы, отправившей на свалку Верховного Повествователя, будут охотно и весело рассказывать вам об истории Средиземноморья, о климате, о путях торговли солью, рисом или пшеницей, об американском золоте, о том, когда впервые стали пользоваться
И в самом деле, лишь два этих персонажа человеческой комедии способны преодолевать апории cogito [31] . Единственные, кто не желает удовлетворяться тавтологической формулировкой «Я мыслю, следовательно, существую», исполненной откровенного самолюбования, но достаточно инфантильной и малодейственной, единственные, кто может с неожиданным безмятежным мужеством утверждать: «Я мыслю, следовательно, они (вещи или живые существа) существуют. Так оно и есть!» Мы обнаружим весь свет, а подчас и высший свет, укрывшийся за ergo [32] гипотетического Бога и пишущего романиста, одержимых своими ergo. А «весь свет» при этом приобретает двойной смысл: сборища человеческих существ и целого мироздания. Я мыслю, следовательно, так оно и есть!
31
Я мыслю (лат).
32
Следовательно (лат).
Но тут его умственные блуждания были прерваны:
— Старший комиссар Роже Марру?
Он поднял голову. Перед ним стоял бармен.
— Вас к телефону.
Сонсолес глядела ему в спину, пока он шел к кабинке. Бармен тоже. Лицо последнего излучало удовлетворение. Вот уже полчаса он гадал, что собой представляет эта парочка. Ему нравилось знать, кто есть кто. Девушку он уже два-три раза здесь видел. А ее спутника нет. Так значит, он — старший комиссар. Наверно, сейчас что-то сочиняет: мемуары или роман. В последние годы многие из них пописывают. А она, должно быть, работает неподалеку в каком-нибудь издательстве. Кстати, все издательства расположены поблизости отсюда, по крайней мере те, что хоть что-нибудь значат. А имя Марру он запомнит. Поглядеть только на его морду — можно голову прозакладывать, что он сочиняет полицейский триллер. С 1945-го бармен с Пон-Рояля перевидал тут все сливки французской интеллигенции, так что ошибки быть не может. На его глазах делались и гробились всякие репутации, не только литературные. Этот человек слыхивал свистящий шепот взаимных оскорблений, любовные признания, сальные намеки, отточенные фразы по поводу ничего не значащих пустяков и пустяшный треп о вещах основополагающих. Он видел, как прилюдно ласкают чужое тщеславие и тайно под столом — соседскую коленку. Привык наблюдать, как льстят, угрожают, соблазняют, шантажируют, чтобы заполучить женщину, синекуру, правительственную субсидию или литературную премию. Так и жил он в полутьме, полушепоте, среди слухов и опровержений. В общем, погрузившись с головой в то, что в жизни действительной обычно выносится за скобки.
Теперь же, весьма довольный собой, бармен удалился за стойку. Он ведь любил точно знать, с кем, собственно, имеет дело.
Роже Марру вернулся из телефонной кабинки с озабоченным лицом.
— Кто-то взломал дверь в вашей квартире. Его застукали, но ему удалось бежать. Этот тип не побоялся открыть стрельбу, чтобы уйти от преследования! Сейчас там на месте инспектор Дюпре.
Он взглянул на Сонсолес.
— Утром ваш отец оставил для меня какие-то бумаги?
Сонсолес чертыхнулась сквозь зубы и несколько раз повторила: «А-а, дерьмо, дерьмо, дерьмо, дерьмо!» или что-то подобное. Но внешне она сохраняла спокойствие.
— Никаких бумаг! — ответила она громко. Только на словах: «Дело касается Нечаева, он поймет что к чему». А бумаги лежат не там, не на бульваре Эдгара Кине. Так что грабитель зря беспокоился!
— Но значит, какие-то бумаги все же существуют? — не в силах унять дрожь в голосе воскликнул Марру.
Сонсолес побледнела.
— А вдруг им известно о доме во Фромоне!
Он сжал ее руку.
— Во Фромоне? Где это?
— За «Видом Константинополя». Там конверт
— Где Фромон?
— Фромон-дю-Гатинэ, со стороны бульвара Малерб. В часе езды.
И они поехали.
IV
Kindergeschichten.Истории для детей, вот что это такое.
По сути, две истории. Одну из них — о Хансе Иоахиме Кляйне — прямо по-немецки и можно было бы написать. Написать — можно; а вот рассказать нельзя. Нельзя ее рассказывать по-немецки, эту историю о Кляйне и его ребенке, потому что нельзя, чтобы кто-нибудь догадался, что он немец. Только не это! В том маленьком городке, в той среднеевропейской глуши, где он сейчас живет под чужим именем, никакая малость не должна выдать его национальности. При всем при том Ханс Иоахим К. — немец. Рабочий, родившийся во Франкфурте в 1947-м (то есть на год раньше Даниеля Лорансона). К. в очень юном возрасте открыл для себя, что общество основано на насилии. На примере собственного семейства и учебных учреждений, потом, поступив на работу, он все более и более убеждался, что насилие в самой природе современного общества. И одиночество, являющееся изнанкой насилия. А может быть, и лицевой стороной. И ему показалось, что можно отплатить обществу все тем же насилием. Швырнуть в морду. Показалось, что нет иного ответа на насилие законов, нежели закон насилия. Начав с посещения левацких митингов и участия в демонстрациях, он кончил тем, что вошел в одну из террористических организаций, расплодившихся в Германии семидесятых годов. Он познал подполье. «Смерть по найму» — таково было заглавие книги, которую он в 1980 году написал, чтобы сделаться свидетелем обвинения. Чтобы объяснить другим и осмыслить самому собственный путь, а еще объяснить, почему необходимо рвать с терроризмом.
Но назвать ее тем не менее следовало бы «Kindergeschichte», хотя он и не смог бы пересказать ее по-немецки.
Детская история и история детства одновременно. Главное в ней — детство самого Ханса Иоахима Кляйна. Сына еврейки, выжившей после заключения в нацистских лагерях. И отца-нациста, вдобавок еще чуть ли не полицая. Как эти двое умудрились в 1947 году заделать ребенка? Как могла промеж них возникнуть если не любовь, то на худой конец — желание? Человеческое (и бесчеловечное) существо — это, вне всякого сомнения, загадка. Загадочны добро и зло, предпочтения и влечения к себе подобным. Равно как и наслаждение от страдания и раболепного служения. Если бы не существовало таких устрашающих либо отвратительных, а то и смехотворных тайн, мы бы не сталкивались с тем животрепещущим таинством, что, собственно, и называют свободой живого человека. (Это следует признать по крайней мере ради самооправдания. Впрочем, не уповая что-либо таким манером объяснить, а лишь ради утешения тех, кто не умеет жить в блеклых отсветах тайны.)
Так вот, сначала история детства.
Ханс Иоахим Кляйн… Сын еврейской женщины, умершей в том же 1947 году от болезней, заработанных в концлагере. И, конечно, от самих родов. Почти тотчас брошенный собственным отцом на произвол государственной опеки и строгого надзора. Сирота. Мужавший в постоянной тоске по настоящим родственным связям.
Теперь детская история.
Она включает не только историю детства самого Ханса Иоахима Кляйна, тихо, подспудно подтачивающую его теперешнее унылое существование, но и историю его собственного ребенка. А также историю тех историй, какие К. рассказывает сыну в укромных садиках маленького городка. Ибо К. решил остаток дней посвятить своему ребенку, о чем уже давно заявил Дани Кон-Бендиту [33] . Детству сына, поскольку никто не посвящал себя его собственному. Он живет, как сам говорит, примериваясь к ритму своего ребенка. Он прогуливается с сыном по скверам и садикам, где есть качалки и качели. Там все тихо, спокойно. Жители городка уже привыкли к отцу и его мальчику. Улыбаются им, перекидываются с ними парой слов: о погоде, о трудных временах. Они думают, отец — безработный, что в каком-то смысле так и есть.
33
Дани Кон-Бендит — один из духовных вождей молодежного движения 1968 года.
Единственное, что дает К. пищу для беспокойства, по крайне мере в том, что касается мальчика и его детства, это течение времени. Нет, его снедает отнюдь не метафизическая тревога о времени, ускользающем, как вода или песок из пригоршни. Его беспокойство вполне конкретно, осязаемо. Ведь если он желает, чтобы его ребенок жил как и прочие дети, с определенного возраста он должен будет посещать школу. Что станется с К. в день, когда его чадо отправится в школу, чтобы жить подобно другим детям? Как с этого момента устраивать собственную жизнь и заполнять образовавшуюся пустоту?