Наследство
Шрифт:
— Иди, иди, — напутствовал сумасшедший.
Увидя сына, взъерошенного, бледного, задыхающегося от возбуждения, Наталья Михайловна была подавлена и чувствовала, что стыдится перед Лизой, детской писательницей.
— Ну, как твоя модель? — постаралась спросить она как могла весело.
Схватив с Лизиной тумбочки обрывок бумаги, в которую завернуты были цветы, принесенные ей поклонником, он лихорадочно начал чертить какую-то схему.
— Вот смотри, это информационная машина, это канал связи… Понятно, да? — (Присутствие Лизы смущало его.) — А вот ось времени. Скажи, а кто это у вас ходит тут такой старик?
— Какой старик? — изумилась Наталья Михайловна.
— С треугольной головой?! — захохотала Лиза и захлопала в ладоши.
Леторослев
— Да. А что, вы его знаете?
— Ну разумеется, мы часто его видим, — спокойно сказала Наталья Михайловна, жестом останавливая Лизу. — А тебе он чем понравился?
— Понятно, понятно, — не ответил сын. — Он с тобой разговаривал?
— Нет.
— И не проявлял к тебе никакого интереса?
— Нет. — Наталья Михайловна знала, что не стоит говорить ему о давешних Цыганкиных намеках.
— Значит, это была разведка боем, — прошептал сын.
— Что ты городишь? Опять эта военная истерия. Ты что, с ним разговаривал? О чем?
— О происхождении и действительности слова. Прежде всего, что познание слова будет вестись не по правилам грамматики, а на основании или при посредстве философских категорий, — выпалил он одним духом, и Наталья Михайловна против воли даже улыбнулась тому, что у него такая память и он с одного раза мог запомнить весь этот бред. — Корнем в слове в обычном случае понимается как основное в слове, как ядром в слове, от которых путем изменения окончаний, приставок и так далее… — Он засмеялся, но принужденно. — Возьмем, к примеру, слово белка, то оно образовано из двух корней… Бел-ка, бел-ка, — несколько раз повторил он задумчиво. — А возьмем, к примеру, слово сексот, сек-сот. — Он поднял голову и посмотрел матери в глаза. — То оно образовано из двух слов — сек ретный и сот рудник. Верно, да? Сек-сот. Секретный сотрудник. Он секрет-ный сотрудник, сексот, да?
— Что за ерунда! — с досадой воскликнула Наталья Михайловна, морщась от внезапной неприязни к сыну.
— Это ерунда, конечно, — поспешно кивнул Леторослев. — Конечно, конечно. Но только он слишком много знает. Откуда он, например, знает меня по имени-отчеству? Он как-нибудь связан с Генкой, да?
— С каким Генкой?!
— С Геннадием Ивановичем. Он же ведь Генка, мальчишка, да?
— Я ничего не понимаю, — вздохнула Наталья Михайловна. — Знаешь, я очень устала. Иди домой. Как там Танечка? Ты давно был у нее?
— Я был недавно.
— Пустили?
— Пустили. Мы ходили с ней в зоопарк. Я ей решал задачки и сочинил стихотворение про тигра… и про белочку… как она миленька… Только ты напрасно к этому так относишься. Ведь я недаром столько лет работал в Лаборатории. Я их столько насмотрелся там. Они у нас ходили тогда зимой в таких ботиках «прощай молодость», помнишь, носили такие?
— Даже если он и сексот, как ты говоришь, то сейчас он прежде всего больной.
— Но он может завтра выйти. Он, по-видимому, написал доносы на всех здешних врачей, они испугаются, и его выпустят. Генка ему поможет. Он заинтересован в том, чтобы прорваться наверх, и готов на все. Ты же видела его и сама знаешь, что это так. А этот — бывший разведчик, он был в Германии. Подрывал железные дороги. Он мне сам сказал.
— Таких все равно не выпускают, — сказала Наталья Михайловна безнадежно. — Ну а если даже и выпустят, то что?
Или ты полагаешь, что он притворяется? Так все равно, что из того?
Он посмотрел на нее с некоторым упреком, как будто это не он, а она ломала теперь комедию, но Наталья Михайловна не стала выяснять, что он имеет в виду, и, прикрыв глаза, легла на койку, повторив:
— Иди домой, иди. Ты ведь будешь теперь приходить сюда часто, у тебя же работа со Споковским…
— Да-да, да, — тоненько откликнулся он уже в дверях. — Т-только в эту н-неделю я, к-к сожалению, н-не смогу н-на-чать.
Наталья Михайловна заключила из этого, что он испуган и больше, наверное, не придет сюда ни разу.
XVII
ОБРУЧЕН СО СВОБОДОЙ
Хазин лежал на раскладной кровати в своей пристройке, сооруженной когда-то, чтобы полностью отделиться от родителей жены, сумасшедших
Лежа на спине, со скрещенными на груди руками, наполовину укрытый старым пальто, Хазин был сегодня худ, желт, небрит и выглядел больным. У него было что-то с печенью; напряженная жизнь, которою он жил последнее время, в бегах по знакомым, с долгими спорами, куреньем и питьем, вредила ему. Тихий, печальный, он казался Вирхову совсем не похож на себя третьегодняшнего, когда он куражился над Целлариусом у Ольги и, сверкая глазами, рассказывал о своей поездке.
Напротив него на разваливающемся венском стуле, крепко опершись кулаком о колено, крупный, тяжелый, с выражением ума и силы, сидел его еще школьный приятель Турчинский; он тоже побывал в лагерях, потом так и застрял на Севере и только теперь, когда жене его стало там невмоготу, решил возвращаться сюда, в столицу. Человек осторожный, спокойный (о качествах его говорило, например, то, что при всем своем еврействе и молодости он был в лагере бригадиром), он сознавал себя сейчас провинциалом и, желая осмотреться и понять, что же здесь происходит, внимательно слушал быструю речь своего друга, словно отмечая про себя что-то в памяти, и только слегка покачивал головой, удивляясь после периферийной устойчивости такому неожиданному развороту событий.
Вирхов знал его немного по прошлым его приездам, поздоровался и присел к Хазину на койку. Ему было приятно видеть этого уравновешенного, рассудительного человека и нравилось, что Хазин при нем будто успокоился и говорит ясно, ровно, слегка иронично, не как функционер и деятель, а как умный и усталый от чужой суеты, в которую почти против своей воли, из снисхождения, втянулся посторонний.
— Они принимают меня не за того, кто я есть, — продолжал Хазин, подбирая ноги, чтобы Вирхов мог усесться или, вернее, полулечь на продавленной койке. — Я хочу остановиться и подумать, а меня все время толкают, чтобы я крутился еще быстрее. Я понимаю, конечно, им трудно. Они тянут на себе большой воз. Но меня все время е…ть нельзя тоже. Я делал и делаю немало, но полагаю, и здесь нет нескромности никакой, что я способен не только к этому. Я хочу подумать, кое-что записать. Почему я должен считать, что это второстепенно, если Иван (Иван был другой лидер того движения, идеологом которого позавчера называл себя Хазин) не может сам жить иначе? Я ему так и сказал вчера: «На той неделе я уеду. Уеду месяца на два, на три». Конечно, с ним истерика: я уезжаю в самый горячий момент, это безответственно, это чуть ли не трусость и не предательство. Ну хорошо, а если меня сцапают и я снова отправлюсь на Колыму? Это что, будет большая польза? Это будет ответственно?!
Вирхов еще вчера в кафе, в «стекляшке», слышал от Григория об этой ссоре, весть о которой уже распространилась повсюду. Но там был еще один момент: говорили, что Хазин собирается уехать не один, а с женщиной. Вирхов видел ее на людях один или два раза — это была молодая высокая девка, довольно симпатичная, хотя немного косоватая. Еще раньше Ольга говорила: «Ну конечно, у него ведь теперь секретарша! Он будет диктовать свои мемуары секретарше!» Он с интересом посмотрел на Хазина: обойдет или нет тот эту проблему. Хазин запнулся, быть может, почувствовав, чего они ждут от него, — потому что и Турчинский, разумеется, уже слышал об этом, — затем продолжал: