Наследство
Шрифт:
Она немного опомнилась и, улыбнувшись, сказала:
— Вот видите, какой я мракобес. Не Диккенса, не Андерсена подсовываю вам, а хочу от вас сразу всего и даже большей ненависти к николаитам. Кстати, и она заключена в той проповеди. Но наша сила стоит на этом, и никто не дал нам права начинать с другого конца. Нельзя, чтобы забывали или старались забыть это. Что ригоризм, что «хранить себя неоскверненным от мира» — это и Ветхий Завет знал. А этого безумия — не знал, мы же знаем, — торжественно сказала она, — и без этого нас нет. А вот вы, хотя бы чутьчуть, но презирали слабость. Очень мало, но все же. «Мы» и «не-мы», то есть Христовы и нехристовы, узнаются как овцы, как сор для мира, и на этом стоят…
«Какая она хорошенькая», — некстати подумал он, стараясь отогнать мысль, что хорошо было бы сейчас лечь к ней; он тряхнул головой и потянулся за рюмкой. Тем не менее она словно уже почувствовала что-то и смущенно остановилась, опуская глаза и, может быть, краснея, но довольная собой.
Он
Мысль его тотчас же приняла мрачное направление, и он подумал, что, разумеется, это глупо — приобщаться к Европе таким странным способом — через женщину, тогда как проще, если уж это так ему нужно, взять то же из книжек или общаться непосредственно с европейцами, или, на худой конец, вообще бежать туда, поскольку здесь он и так видел немало; а женщин заводить себе других и для другого. Но все равно сочетание ума и женского обаяния влекло его. Ему неясно, словно весеннее марево не давало возможности увидеть яснее эти исчезающие образы, вспоминались какие-то еще его женщины, которые могли считаться умными, но большого удовольствия эти видения ему не доставили: он был тогда еще молод, а он не любил своей молодости, слишком ощущая тогда свою неистинность.
На часах у Трубной было самое начало второго. Бульварами, подсохшими под весенним солнцем, в этот день первый раз по-настоящему теплым, неясно думая то о чем-то тревожном, своем, связанном с заработком, оставленной опрометчиво службой, то вновь вспоминая про николаитов, Ефесскую церковь, зеленый халатик мальчика с кошачьей мордочкой, так похожего на Льва Владимировича, Вирхов пошел к Киевскому вокзалу, к бабушке, у которой часто подкармливался. Сегодня, как и всегда, бабка ухаживала за ним, а он немного смущенно принимал ее хлопоты, долго и со вкусом обедал по-человечески, за сервированным столом, со своей салфеткой (потому что бабка любила порядок и была так воспитана), и рассеянно отвечал на ее вопросы, листая журналы, которые бабка, привыкшая жить широко, а теперь, со смертью второго мужа обедневшая, все равно покупала безо всякого разбора. Затем он собрался было вернуться домой и начать работать или, по крайней мере, покурить и подумать, но почувствовал, что его разморило. Идти домой, чтобы лечь спать, казалось странным, вместо того он отправился к себе на работу, теперь уже почти бывшую: приказ об увольнении должен был появиться вот-вот.
В слабо освещенном грязном коридоре, как обычно, уже стояло несколько сослуживцев, в их числе Григорий, Миша Гольдштейн, по протекции которого они все и устроились сюда, и трое других, уже не входившие в их круг. Разговор шел, тоже как и обычно, о политике. Григорий что-то доказывал. Остальные, белоголовые русаки, — один высокий, уже пьяноватый инженер и два практиканта, —
Вирхов остановился и тоже немного послушал, машинально кивая и глядя вслед шмыгавшим из двери в дверь лаборанткам, которые еще вчера были девушки, а ныне уже почти все обзавелись детьми или вышли замуж и, обабившись, полнели. У одной из них трехлетний мальчик, которого не с кем было оставить дома, играл здесь же в институтском дворе под окнами. Она то и дело бегала к нему и обратно, но почему-то ни у кого не вызывала сочувствия; молодые люди лишь скептически оглядывали ее, замечая: «Опять поскакала? Так много не наработаешь. Мужа посади с ребенком сидеть», — и так далее.
Все вместе они отправились в давно облюбованное соседнее стеклянное кафе, по-местному «стекляшку», где в тесноте и толкотне, среди местных забулдыг и офицеров какого-то военного учреждения, размещавшегося неподалеку, выпили несколько купленных по дороге и принесенных с собою бутылок сладкого розового портвейна; сбегали в магазин еще раз, перейдя уже на водку. Потом подошел Сеня Савельев, которому кто-то на работе сказал, что они здесь.
Остаток дня прошел в безделье, от этого на душе была легкая тревога, но рядом с ней и некоторое удовольствие. Всегдашним оправданием такого времяпрепровождения была для Вирхова, во-первых, мысль, что, слушая эти бредовые разговоры, какие-то невероятные, сбивчивые истории, он что-то запоминает, «узнает жизнь»: у него, как и у Тани, тоже была несколько лет назад идея написать роман, который начинался бы такими отдельными историями-новеллами из прошлого, лагерными или из времен революции, услышанными от тех же, с кем он сейчас пил, или от бабки. Затем, во-вторых, оправданием была радость общения, хотя никто не поверил бы, что общение с этими людьми может доставлять ему радость. Но в молодости, которую он не любил, ему было трудно общаться с людьми, он испытывал странное стеснение в разговоре со сверстниками. Года два назад это вдруг прошло почти совсем, он не мог понять отчего, и теперь наслаждался этим ощущением свободы и только недоуменно прикидывал, каким же он был прежде.
Правда, он тут же признавался себе, что эта радость общения теперь ему уже порядком наскучила, тем более что в последнее время он вдруг взял манеру напиваться (в сущности, так тоже обнаруживала себя его новая свобода, раскрепощение), по крайней мере настолько, чтобы назавтра ничего не помнить из услышанного, и, стало быть, оба его оправдания взаимно теряли силу.
Перебивая кого-то, он стал говорить Григорию о женщинах на работе, о том именно, что тип женщины-служащей, обабившейся, озлевшей, столь же характерен и целостен, как и устоявшийся литературный тип так называемого «гоголевского чиновника», только первый не получил еще настоящего отражения в литературе и потому не осознается как тип, — а про себя подумал, что жалеет, что не переспал в свое время с ними со всеми, найдя их для себя чересчур простыми, и не узнал их сокровенную женскую жизнь поглубже. Григорий, вероятнее всего, догадался об этом и ухмыльнулся. Вирхов немного обиделся, опять почувствовав себя несовершенным, как в молодости.
Он встал около девяти с твердым намереньем начать работать. Он вышел на кухню, удивляясь тому, как не мог вчера решиться на это, — соседи ни разу еще не приставали к нему, — согрел себе чаю и позавтракал тем, что дала ему вчера с собой бабушка, которая всегда давала ему что-нибудь с собой, даже в те годы, что он был женат и жил своим домом.
Потом он пересел за письменный стол у окна. Здесь было тепло, еще топили, высокий подоконник приходился на уровень его плеча, так что Вирхов видел только лес голых ветвей, уличная суета его не отвлекала, и было уютно.
Он выдвинул ящик стола и достал оттуда папку с полученной вчера от машинистки перепечатанной набело главой. Это не была глава из романа, «имевшего целью обнять всю Россию», это была глава того самого нового, начатого им лишь недели две назад сочинения, которое он стал писать под впечатлением рассказов Лизы, детской писательницы, о Наталье Михайловне и ее эмигрантской жизни. Что он хочет написать в итоге — рассказ, повесть или роман, — он так и не знал, фабула была ему по-прежнему еще не ясна; лишь приблизительно он представлял себе, что действие должно закручиваться вокруг любовной связи Натальи Михайловны и Муравьева, однако его сбивало с толку незнание, была ли на самом деле такая связь. В первый же день, когда Лиза принялась пересказывать ему историю Натальи Михайловны, он поинтересовался: было ли, по мнению Лизы, у Натальи Михайловны что-нибудь с Муравьевым, но Лиза не взяла на себя смелость ответить утвердительно. Тогда же, еще в глаза не видав Натальи Михайловны, Вирхов начал наугад писать сценку разрыва Муравьева и Катерины, руководствуясь здравым соображением, что если его героям суждено-таки завязать новую связь, сперва они должны распутаться со старыми. Это как будто соответствовало реальному ходу событий, но относительно дальнейшего он продолжал быть в недоумении. Хотя теперь он наконец познакомился с Натальей Михайловной, по виду ее он не по нял, было там что-нибудь или нет, а Лиза, снабдив его некоторыми дополнительными подробностями, насчет основного также оставалась в неведении.