На волка слава…
Шрифт:
Итак, это мне было интересно. И в то же время у меня возникло ощущение, будто это меня не касается. Это был спектакль, который, естественно, не был мне предназначен, и который, следовательно, в определенном смысле меня не касался. К тому же я различал их довольно плохо. К счастью, дверь была старой модели, и отверстие замочной скважины было широким, как мой глаз. Но кровать была расположена с той же стороны, что и дверь, около которой я находился, и когда они перешли в горизонтальное положение, я видел их не непосредственно, а только в зеркале шкафа. То есть довольно плохо. Фрагментами. Не говоря уже о том, что они, как какие-нибудь мещане, спрятались под одеяла. (ПОД одеяла: какая уж тут страсть!) Так что мне приходилось прибегать к воображению. Но я ждал. Терпеливо. Я взял табурет. Они много разговаривали. Я понял, что в постель они забрались всего
ГЛАВА XXX
Итак, этот спектакль не был предназначен мне. Ладно. Он не касался меня. Ладно. Но он меня интересовал — вот в чем дело. И мне довелось присутствовать на нем несколько раз. Нужно сказать также, что в умении хитрить они оба не были сильны. В первый раз, когда я увидел Дюгомье, то есть во время его очередного визита, я поинтересовался:
— Так, значит, господин Виктор, в вашей Экспортной конторе вы находитесь с девяти часов до двенадцати и с двух до шести вечера каждый день. Так же, как и я. В общем, канцелярская жизнь.
— Нет, вовсе нет.
Мои слова задели его. Канцелярская жизнь? Минутку. Учитывая, что он старался казаться немного искателем приключений. Искателем приключений в хорошем смысле, разумеется. Промышленным магнатом.
— Вовсе нет. Это нечто совсем другое. Все зависит от того, что нужно делать. Иногда я остаюсь до восьми, а то и до девяти часов.
— Тогда, значит, вас эксплуатируют?
Дюгомье раздражен:
— Знаете, Эмиль, тот человек, который будет меня эксплуатировать, еще не родился. Я устроился как надо. Во вторник и в пятницу во второй половине дня я — свободен.
Во вторник и в пятницу? Я запомнил.
И Ортанс тоже не хватало хитрости.
— Ты уйдешь сегодня во второй половине дня? Пойдешь к своей матери?
Она отвечала «да» или «нет». Ей и в голову не приходило лгать.
Кроме того, я сделал перестановку мебели. Вечером того же дня, когда я застал их в первый раз, я переставил зеркальный шкаф. Ортанс ничего не понимала.
— Но зачем? Уже три года он стоит здесь.
— Вот именно. Пусть будет хоть какое-то изменение. Давай-ка, помоги мне. Раз, два, три. Поднимай!
И ОНА ПОМОГЛА МНЕ.
Затем я обнаружил свои намерения. Она была против.
— Я так устала, Эмиль. Я хочу спать.
Но я настоял. Может быть, она не хотела, чтобы я тревожил ее воспоминание.
— И еще эти одеяла!
Я сбросил одеяла.
— Но, Эмиль, мне холодно.
— Настоящим любовникам не нужны никакие одеяла.
В следующий раз, во вторник, с Дюгомье она тоже отбросила одеяла. А я был за дверью, на своем табурете. Именно в тот раз я едва не закричал. И все из — за шкафа. Это был старый шкаф с улицы Боррего. Ему было довольно много лет, и его дверца открывалась. Чтобы она не открывалась, туда просовывали сложенную в несколько слоев бумажку. И бумажка, должно быть, упала, или что-нибудь еще. Короче говоря, во время моего созерцания дверца открывается. Дверца шкафа, разумеется. Медленно-медленно. Представьте себе только! Зеркало двигалось, разворачивалось, отражая всю комнату и показывая мне оба их тела. Дюгомье и Ортанс, два их тела, которые медленно перемещались, как на волне, казалось, приближаясь ко мне, надвигаясь на меня, словно давний сон, который видишь вновь. А! Это было такое впечатление, клянусь вам! Ощущение яркое, быстрое, сладостное, даже слишком приятное, я припоминаю, потому что именно после этого эпизода, доставившего мне нечто вроде радости, это зрелище, вместо того чтобы продолжать интересовать меня, стало вызывать у меня чувство тоски.
Вот именно, чувство тоски. Из-за того, что зрелище, в общем, не касалось меня. Ладно. Не касалось, так не касалось. НО ПОЧЕМУ ОНО МЕНЯ НЕ КАСАЛОСЬ? Да, почему? По какому праву эти двое ходили гулять в долины, куда они меня не брали? Дюгомье приходил по воскресеньям. Он был у нас в гостиной. С Ортанс. С Мартой, игравшей на полу. Со мной. И я был между ними. Я был вместе с ними. Каждый является частью нашего существования, и каждый помогает существовать другому человеку. Ортанс, наливавшая нам кофе. Дюгомье, рассказывавший нам про свою жизнь в другой стране. Я, поедавший его конфеты. А между нами — немного человеческого тепла. Между нами — любовь. Речь идет не о глупой любви между Ортанс и Дюгомье. Я говорю о другой любви,
Заметьте, что когда я говорю: любопытство, а потом — тоска, это очень верно. Сначала возникает любопытство, потом — тоска. Но любопытство не исчезало. Часто из этих двух чувств любопытство оказывалось более сильным. Эти чувства чередовались. Или проявлялись одновременно. Но ни одно из них не вызывало во мне желания вмешаться. Это действительно без причины и даже без какой-либо мысли однажды, выйдя из министерства около трех часов и направляясь на ставшее для меня обычным представление… Нужно сказать, что в министерстве все устраивалось как нельзя лучше, благодаря тому, что как раз в это время у меня болел зуб, и дантист выдал мне справку, где говорилось, что я нуждаюсь в полном лечении. Так вот, часа в три я говорил коллегам:
— Ладно. Я пошел к зубному врачу.
Я приходил в свою квартиру. Устраивался на табурете. А к дантисту отправлялся только к пяти часам. Этим, вероятно, и объясняется мое сонливое состояние в этом эпизоде. У меня действительно болели зубы, и дантист дал мне успокаивающее лекарство, в состав которого входил опиум. Поэтому, естественно, сознание мое находилось в некотором оцепенении. Один раз даже случилось, что я, прижавшись головой к бельевой корзине, задремал. Странно? Почему же странно? ОНИ-ТО ВЕДЬ ДРЕМАЛИ. Иногда.
И вот однажды, как я уже говорил, ни о чем таком не думая, я зашел к своей свояченице Элизе, к той, которая была замужем. Мне хотелось просто поговорить, я думаю, вот и все. Излить душу.
— Эмиль!
Она была немного смущена. Меня не очень-то жаловали в этой семье. Ее мужа не было дома. В Париже, это удивительно, мужья никогда не возвращаются домой к трем часам.
Я говорю ей:
— У меня происходят серьезные вещи.
Объясняю ей.
Она не верит своим ушам. Тогда я предлагаю:
— Пойдем со мной.
Ладно. Мы отправились. Пришли ко мне на лестничную площадку. Шляпа Дюгомье была там, на вешалке. (Подумать только, сама по себе шляпа вроде бы ничего не значит. А под ней — АДЮЛЬТЕР.) Пальцем молча показываю на нее Элизе. Она с серьезным видом кивает. Ввожу ее в кладовку. Смотрю в замочную скважину. Мы попали в точку. Делаю знак, чтобы она тоже посмотрела. Она наклоняется. Я думал, она сразу же поднимется. Вовсе нет. Она, наверное, хотела составить себе мнение. Она не двигалась. Мне стало скучно. Еще бы. Стоять в этой кладовке. Я стоял. А Элиза рядом со мной. Наклонившись и выпятив свой упругий и круглый зад в юбке из ткани «куриная лапка». Ну и в конце концов я не удержался, прикоснулся к нему. А что мне было делать? Этот зад был прямо передо мной. О! Ничего особенного, так, легкая ласка. Скорее, жест солидарности. Она попыталась оттолкнуть меня. Сначала потряхивая задом. Как если бы я был мухой. Потом рукой. Но не меняя позы. Причем довольно вяло. А потом и вовсе перестала. К тому же, чего там было дергаться? Разве это было серьезнее, чем прикосновение мухи? Я делал это как бы машинально. Это или что-то еще. В некотором роде из-за тревоги, которую я испытывал. Чтобы не забыться. Потому что с теми двумя в комнате и Элизой, которая на них смотрела, МНЕ НЕ ОСТАВАЛОСЬ НИЧЕГО ДРУГОГО. Особенно в этой тишине. Чтобы просто не потеряться. Чтобы не раствориться в этой тишине.