Моя жизнь
Шрифт:
Я много писал о Бёлле, сначала в 57-м в Польше, а потом с 1958 года вновь и вновь в Федеративной республике. Я хвалил и превозносил его, но немало его книг я не одобрял и порицал. Слишком часто, слишком строго? Я не могу ответить на этот вопрос, но знаю только, что причинял ему боль лишь тогда, когда считал: я должен поступить так. При этом мне самому было больно. Как и прежде, я восхищаюсь некоторыми его сатирами и короткими рассказами, например «Молчанием доктора Мурке». О главных же его произведениях, романах, я не особенно высокого мнения. Скажу осторожнее: большинство остались мне чуждыми. Проза Вольфганга Кёппена или Макса Фриша всегда была мне ближе.
Я назвал свою книгу о Бёлле «Больше, чем писатель». Это, по мнению
51
Praeceptor Germaniae (лот.) — наставник Германии, почетное звание Филиппа Меланхтона (1497–1560), сподвижника Лютера.
В 1979 году мне особенно не понравился роман Бёлля «Под конвоем заботы». Я начал критическую статью во «Франкфуртер альгемайне» словами: «Нет, ничто не может поколебать мое уважение к Генриху Бёллю, даже роман “Под конвоем заботы”». Именно это начало статьи особенно разозлило Бёлля, и он гневно ответил мне по телевидению. В следующие годы мы много переписывались, но увиделись снова только в октябре 1983 года, на приеме в одной гостинице на Рейне. Бёлль, на которого тяжелая болезнь уже наложила явственный отпечаток, согласился тем не менее произнести приветственную речь в честь одной польской переводчицы.
Увидев меня, Бёлль сразу же подошел ко мне и спросил наполовину угрожающим, наполовину дружески тоном: «Подадим ли мы еще друг другу руки?» Я ответил: «Конечно же». Но он мне руки не подал, еще не подал. Напротив, подошел ближе, и я не понимал, чего он хотел. Я ждал, пребывая в неуверенности, что же сейчас произойдет. Я хотел обязательно избежать скандала. Но нет, Бёлль ничего мне не сделал, только прошептал на ухо одно-единственное слово, испокон века особенно любимое в немецком народе: «Задница!» Потом он громко сказал, засмеявшись: «Теперь все опять хорошо». И обнял меня.
Я многому научился у Бёлля, в том числе и простой истине, заключающейся в том, что мир или даже дружба между автором и критиком могут существовать только в том случае, если критик никогда не будет писать о книгах этого автора, а тот раз навсегда смирится с данным обстоятельством.
Нельзя не упомянуть и кое-что совсем другое. Я близко познакомился с двумя немецкими писателями, часто и настойчиво подчеркивавшими свою принадлежность к христианству. Но только один из них — Генрих Бёлль — убедил меня в серьезности своей веры, в ее безупречной честности.
НАУЧНАЯ КОМАНДИРОВКА, ИМЕВШАЯ САМЫЕ РАЗНООБРАЗНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
В октябре 1956 года при драматических обстоятельствах в Польше произошла смена власти. Во главе коммунистической партии снова стоял Гомулка, еще недавно обвинявшийся в «титоизме» и «национализме» и проведший несколько лет в тюрьме. К радости
Если этому ведомству в любом случае приходилось считаться с смертельного удара, то, по мнению многих цензоров, было бы, вероятно, умнее совершить публичное самоубийство и хотя бы таким способом несколько реабилитироваться. Собрание партийной организации цензурного ведомства приняло решение просить Центральный комитет о роспуске ведомства. Соответствующее письмо должно было быть опубликовано в печати, но цензура воспрепятствовала этому. Сложилась парадоксальная, даже абсурдная ситуация: цензура хочет своей ликвидации, но запрещает тем не менее оглашать это желание. То был, конечно же, самый курьезный запрет в истории польской печати.
Желание цензоров осталось невыполненным, а вскоре они вернулись к своим обязанностям. Новое партийное руководство не соблюдало свои многочисленные обещания. Уже вскоре имелись все основания говорить о постепенной, но несомненной «ресталинизации». Опять новая линия? Да, но культурную жизнь она затронула в минимальной степени. Наконец-то в польских издательствах могли выходить книги и западногерманских авторов, и больше не действовало отвратительное правило, в соответствии с которым в газетах и журналах могли рецензироваться только книги, доступные в переводе на польский.
В такой ситуации мне и удалось, начиная с 1956 года, активно заняться немецкой литературой. Я писал не только о писателях старшего поколения, но и о представителях послевоенной литературы, большей частью еще неизвестных в Польше, — Фрише и Кёппене, Бёлле и Андерше, Мартине Вальзере и Зигфриде Ленце. Впервые в жизни я взялся и за перевод. С моим другом, критиком Анджеем Виртом, который позже преподавал в американских университетах, а в 1982 году основал в Гисенском университете Институт прикладного театроведения и руководил им до 1992 года, я перевел «Замок» Кафки в сценической версии Макса Брода и «Визит старой дамы» Дюрренматта.
Тогда мне жилось совсем неплохо: меня не подвергали ни дискриминации, ни преследованиям. Решение об исключении из партии отменили в начале 1957 года, о чем я не узнал, так как мне по какой-то причине не сообщили об этом. Я достаточно чувствительно ощутил, что больше не в опале: как и другим гражданам, мне можно было, пользуясь свободой передвижения, ездить за границу, и теперь не только в страны Восточного блока.
Но обстановка в Польше становилась все тревожнее, особенно для евреев. Сколь ни мала была их численность по сравнению с предвоенным временем, они все же играли большую роль в общественной жизни коммунистической Польши. Теперь, когда партия, не в последнюю очередь под советским давлением, прилагала усилия, чтобы удержать в узде приверженцев и застрельщиков «оттепели», понадобились козлы отпущения. Для этого были особенно пригодны евреи, мягко говоря, и без того нелюбимые, прежде всего еврейские интеллигенты. На евреях не могло не сказаться и то обстоятельство, что, по мере предоставления народу больших свобод, проявлялись антисемитские предрассудки и затаенные обиды. Еще хуже было то, что эти скрываемые чувства без всякого стеснения раздувались некоторыми высшими функционерами партии, а со стороны других, во всяком случае, не встречали отпора. Евреи оказались перед новой ситуацией. Они могли эмигрировать, прежде всего в Израиль. Но разрешали ли им польские власти эмигрировать или, может быть, даже рекомендовали поступить таким образом?