Моя жизнь
Шрифт:
Чему я научился из этого разговора с Анной Зегерс? Тому, что большинство писателей понимает в литературе не больше, чем птицы в орнитологии. И что они меньше всего в состоянии оценить свои собственные произведения. Ведь они, как правило, приблизительно знают, что хотят показать и разъяснить, чего хотят добиться и какой результат вызвать. Такое знание затемняет их взгляд на то, что они действительно сделали, что создали. Критику же надлежит проверить глубоко и тщательно, насколько это возможно, что написал автор. То же, что автор может сказать о своем произведении, мы не должны игнорировать, хотя и не воспринимать особенно всерьез.
Но тогда я постиг и кое-что еще: есть литература без критики, но нет критики без литературы. Иными словами, сначала
Я вспоминаю еще о двух визитах из Восточного Берлина. Сначала приехали, а это было уже в феврале 1952 года, Бертольт Брехт и Хелене Вайгель, а в августе 56-го — Петер Хухель. Я много раз беседовал с ним в Варшаве и сопровождал его при поездке в Казимеж, очень красивый и достойный внимания город на Висле. В принципе Хухель был аполитичным человеком и аполитичным поэтом — это чувствовалось сразу же. Он отнюдь не проявлял равнодушия к социальным вопросам, они играли важную роль в его творчестве. Но Хухель рассматривал их эмоционально или даже наивно. Позже ему пришлось написать несколько политических стихотворений в результате жесткого давления со стороны руководства СЕПГ.
15 августа я зашел за поэтом в «Бристоль» — варшавскую гостиницу для иностранцев. Хухель ждал меня перед входом. Я сразу же сказал ему: «Г-н Хухель, к сожалению, я пришел с печальным сообщением. Я только что слышал по радио, что умер Брехт». Ответ Хухеля последовал мгновенно: «Господи ты Боже мой, что теперь будет с “Зинн унд форм”…» [48] Мне пришлось скрыть свой ужас: Хухеля потрясла не смерть величайшего немецкого поэта нашего столетия, поэта, который едва пережил 58 лет, а смерть защитника и покровителя журнала «Зинн унд форм», который редактировал он, Петер Хухель.
48
«Зинн унд форм» (Sinn und Form) — литературный журнал, выходивший в ГДР. — Примеч. пер.
Позже мы встречались много раз, и прежде всего в 70-е годы, когда он жил в Федеративной республике. В июле 1977 года я навестил Хухеля в Штауфене в Брейсгау. Он чувствовал себя еще вполне хорошо, мы совершили долгую прогулку, он показал мне чудесное старинное еврейское кладбище. Хухель говорил со мной о двух темах — о себе самом и о журнале «Зинн унд форм». Две темы? В действительности это было одно и то же. Хухель планировал книгу, которая должна была быть и тем и другим — автобиографией и историей журнала, являвшегося для него центром мира. Пожалуй, немногое сохранится от немецкой литературы нашей эпохи, но некоторые стихотворения Петера Хухеля останутся.
Тогда в Польше практически ничего не знали не только о Хухеле. Почти неизвестен был и Брехт. Ни одну его книгу не перевели на польский, в театре шла только одна его пьеса — «Трехгрошовая опера», поставленная в 1929 году в Варшаве, когда на ее долю не выпал значительный успех. Посетить Варшаву Брехта побудил не интерес к соседней коммунистической стране или ее все еще ужасно разрушенной столице. Им двигала настоятельная потребность познакомить польскую публику со своим творчеством и со спектаклями «Берлинского ансамбля».
В день его приезда состоялся обед — в честь Брехта, Хелене Вайгель и приехавшего тогда же писателя из ГДР Ханса Мархвицы, о котором, конечно же, в Варшаве никто и знать не хотел. Компания за столом была невелика, разочарование же большое. Г-жа Вайгель с места в карьер сообщила нам, что Брехт чувствует себя плохо, он болен, и нам поэтому следует извинить его за отсутствие.
После обеда Хелене Вайгель пригласила меня на краткую доверительную беседу. Приветствуя Брехта, я написал в одной из центральных варшавских газет маленькую
Я был очень доволен и пришел вовремя. К своему удивлению, я увидел у двери номера знакомого, который работал переводчиком с немецкого. Осмотревшись, обнаружил еще одного знакомого, издателя, который также ожидал здесь. А какой-то режиссер уже беседовал с Брехтом. Вероятно, каждый из нас слышал, что приглашен только он — а теперь мы все стояли в очереди. Наконец она дошла и до меня.
Едва переступив порог, я удивился. Брехт сидел за столом, на котором стояло большое блюдо, а на нем — нечто такое, чего не было в Варшаве в 1952 году, чего тогда нигде нельзя было раздобыть, — апельсины, бананы и виноград. То ли Брехт привез фрукты с собой из Берлина, то ли ему предоставило их посольство ГДР… Никому из нас, своих гостей, он не предложил ничего из этих фруктов.
Но вожделенные лакомства создали между ним и его собеседниками дистанцию, вырыли пропасть. Специально ли он оставил эту чашу с фруктами на столе, ожидая гостей? Нет, конечно, скорее это была случайность. Но то, что я мог подумать об использовании Брехтом бананов и апельсинов как полезного реквизита, характерно для атмосферы, которую создавал собеседник независимо от своего желания. У меня было впечатление, что он всегда играл.
Этому способствовал и его внешний вид. В Варшаве он был одет в ту производившую впечатление плебейской, подчеркнуто простую темно-серую куртку свободного покроя, которую, как рассказывали, Брехт приказал пошить из лучшего английского материала. Хотел ли он специально так нарядиться, был ли ему необходим этот обман? Конечно нет. Но это было удовольствие, которого поэт не мог себе не доставить.
Можно гадать о том, почему многие писатели, художники или композиторы придают столь большое значение нередко дорогостоящим, а зачастую еще и немного смешным инсценировкам с собственным участием. Вот только не надо думать, что так ведут себя заурядные или потерпевшие неудачу деятели искусств, — даже Рихард Вагнер питал слабость к переодеванию и красочно-помпезной стилизации своего окружения. Мне всегда нравилось то, что Томас Манн вложил в уста Тонио Крёгера: «Не разгуливать же мне в драной бархатной блузе или в красном шелковом жилете? Человек, занимающийся искусством, и без того бродяга в душе. Значит, надо, черт возьми, хорошо одеваться и хоть внешне выглядеть добропорядочным…»
Брехт принял меня дружески, он очень терпеливо ответил на все мои вопросы. Сначала зашла речь о «Кориолане» Шекспира, инсценировку которого в новом переводе он готовил в «Берлинском ансамбле». Затем он рассказал о еще не законченной пьесе, посвященной известному в ГДР активисту, [49] рабочему-печнику. Я спросил, будет ли это дидактическая пьеса или, может быть, что-то в стиле «Трехгрошовой оперы». Признаюсь, этот вопрос оказался как нельзя более глупым. Неприятно задетый, Брехт отмахнулся: «Так я уже давно не пишу». Я понял свой досадный промах, но снова наступил на те же грабли, сказав: «Г-н Брехт, я вполне могу понять, что вы и слышать ничего не хотите о “Трехгрошовой опере”. Гёте тоже не мог вынести, что с ним всю жизнь разговаривали о “Вертере”». На шуточное сравнение Брехт реагировал серьезно и с удовлетворением: параллель казалась ему вполне уместной.
49
Имеется в виду участник движения активистов труда, сравнимого со стахановским движением в СССР. — Примеч. пер.