Медь
Шрифт:
Дальше становится хуже. С каждым днем, вместо облегчения происходит все глубже погружение в мои страхи, беспомощность и боль. Я плохо сплю, почти ничего не ем и панически боюсь оставаться одна, потому что тишина кажется чьим-то шепотом. Постель выкопанной могилой. Окно — порталом в ад.
— Не закрывайся, Веста. Выпускай — не впитывай. «Яд» не покидает твое тело — он напитывает каждый орган и убивает тебя. Я не смогу тебе помочь — если ты этого не захочешь. Никто не сможет. Потому что проблема в твоей голове.
— Разве не в чувствах?
— Разве чувства вселяют тебе страх? Быть
Мысли…
Мыслей много. Мыслей слишком много и я плохо справляюсь, потому недолго думая мой лечащий врач решает, что следующим шагом, который должен помочь мне высвободиться — групповая терапия. Никогда не понимала в чем смысл брать и вываливать свое дерьмо на чужих людей, выслушивая при этом их собственные проблемы. И скептический настрой останавливает от того, чтобы открыть рот и говорить. Говорить так долго и много, сколько позволит и место, и время. И я слушаю эти слезливые истории расставания с мужьями, неоправданные надежды, обиды, капризы и все остальное, раздражаясь и отказываясь сочувствовать ровно каждой как мне кажется поверхностной дуре окружающей меня.
Пока не встречаю слепую, тихую, неприметную девушку.
Ее голова всегда в движении. Раскачивается из стороны в сторону, будто маятник. Мне кажется, что в какой-то из моментов, меня стошнит от долгого взгляда на нее. Волосы жидкие, гладкие, темные, постоянно скользят по ее бледной шрамированной коже. И она также, как и я, долгие несколько дней просто молчит. Слушая плач, крики, страстные рассказы и жалобы. Не перебивая, никак, казалось бы, вообще не реагируя. Пока не открывает свой рот и не начинает тихим безжизненным голосом свой рассказ, от которого вокруг нас накрывает такой густой вакуумной тишиной, что помимо ее голоса слышно лишь едва слетающее с губ дыхание. Каждая женщина в комнате объединяется вдруг с другой, и мы как один живой организм просто захлебываемся болью этой девочки, которая прожила несколько лет хуже дворовой брошенной собаки. Пережила то, что не смог бы никто. И я не хочу ее слышать — слушаю. Не хочу купаться в боли — утопаю в ней, обмазываясь как эликсиром, втирая в собственные душевные раны и поймав в один из моментов взгляд той самой докторши без имени, вдруг понимаю, что это вопреки моим ожиданиям работает.
— Очень спорный метод почувствовать себя лучше, но безотказно всегда работающий.
— Для той, кто работает в подобном месте, ты удивительно бессердечна, — честно говорю, глядя во внимательные глаза напротив.
— Жизнь бессердечна — я лишь инструмент. Ты ведь была хирургом, продолжением твоей руки был скальпель.
— Продолжение твоих чувств — наша боль?
— Амброзия, — слабая улыбка. И честность парализующая, но подкупающая. Заставляющая запомнить, наконец, ее имя. Ванесса. Холодная, но согревающая. Теплая, но не размаривающая, а отрезвляющая. Острая, но мягкая. Идеально неправильная для той, кто должен врачевать не тела — души. Идеально подходящая мне.
— Кто сделал тебе больно? Ты ведь сама исцеляешься впитывая наш яд.
— Мужчина, — чуть пожимает плечами и закуривает тонкую длинную сигарету, задумчиво уставившись в окно. — Проблема ровно каждой женщины в нашем разрушенном мире — мужчина. Один или несколько.
— Не говори, что сейчас лечат меня, а значит, вопросы задаешь только ты.
— Не скажу.
Врачам нельзя дружить с пациентами. С теми, кто платит им сумасшедшие деньги, являясь, по сути, просто клиентом, который может в любой из моментов покинуть стены этого мрачного заведения. Врачам запрещено в принципе сближаться с тем, кого начинаешь лечить так глубоко, куда даже хирург добраться не способен. Хотя, казалось бы, скальпель вездесущ.
Врачам нельзя.
Но Ванесса плевала на правила. Плевала и на запреты. Не плюет она лишь на души тех, кто доверился ей.
Мать, сестра, подруга. Ближе, плотнее, глубже. Она ныряет в каждую, не пытаясь выбраться обратно, пока воды, хотя бы частично исцеленной чужой души, не вытолкают ее на поверхность. Сильная настолько, что пугает. Сильная до такой степени, что зависть слишком мелкое слово, чтобы дать оценку тому, что я чувствую, глядя на ее идеальность. Сильная, восставшая, словно феникс из пепла и отказывающаяся когда-либо снова сгорать по любой из причин.
— На территории принадлежащей нашему реабилитационному центру есть питомник. Больные и здоровые, крупные и мелкие, ручные животные в полной доступности для пациентов клиники. С ними можно просто контактировать или ухаживать. Когда-то был дельфинарий, но содержать его слишком накладно, пусть подобная терапия и работает безотказно.
— Я не любитель.
— Значит, попробовать определенно стоит.
Мое «нет» словно спусковой крючок. Я отказываю — она мгновенно принимает решение. А я слишком слаба, чтобы спорить. Слишком слаба, чтобы сопротивляться ее воле. Отказывать тупо не хочется. К сожалению, о чем после жалею, когда успев полюбить хромую, но такую ласковую собаку, спустя каких-то жалких полтора месяца собственноручно ее хороню, закапывая на мелком кладбище на задворках проклятого питомника, умываясь слезами на глазах Ванессы.
— Зачем? — Все, что получается выдавить, орудуя лопатой и наотрез отказавшись от помощи. — Зачем ты это сделала, Вэн? Зачем? Ты позволила мне привязаться, не сказав, что та смертельно больна. Но ее можно было спасти, просто сделав своевременную операцию. А теперь ее тело будет гнить в земле. Зачем? Я не понимаю. — Слезы обжигающие, слезы которые я не в силах остановить, будто долбанный ливень из глаз, омывают мне лицо. — Для чего нужна была эта жестокость? Неужели наша боль настолько тобой желанна, что ты бьешь наотмашь и без сожалений?
— Я не смогу тебе помочь, если при малейшем, ни капли не сокрушительном ударе — ты будешь падать снова в ту же яму, из которой начала выбираться.
— Я не готова была к потере. Я. Была. Не готова!
— К потерям готовым быть не может никто. — И мороз по коже вдруг останавливает меня вместе с холодом, колотым льдом ее голоса. И мысли, которые я ежедневно хороню внутри, игнорирую и пропускаю сквозь изрешеченные вены, будто фильтруя, начинают дымно заполнять, а ужас сковывает.
— Насколько он плох?