Мальчишник
Шрифт:
Это теперь так четко и последовательно я восстанавливаю обстановку. В те же времена были часы, когда черная немочь и страдание мутным колеблющимся туманом застилали сознание, и я ни зги не видел вокруг или видел отрывочно, смутно и отрешенно.
Вот сосед справа, чья койка примкнута к моей, бессвязно размахивает руками, и я беспокоюсь, как бы он не зацепил меня. Вот санитар, опахивая мое лицо полами нечистого халата, елозит лентяйкой по проходу, и в голову ударяет казенный запах хлорки — запах неволи. Вот присела рядом со мной молоденькая сестрица и кормит с ложки манной кашей. По небритому подбородку каша стекает
Она же три раза в день, утром, в обед и вечером, приносит таблетки и из промытой ладошки высыпает прямо в мой рот. По целой горсти. Прежде она просила подставить ладонь и шла дальше. Улучив момент, я прятал таблетки под простыню либо в карман больничной пижамы, чтобы при удобном случае вышвырнуть их в форточку или спустить в унитаз. Перед форточкой с поднятой в замахе рукой, сжимавшей горсть таблеток, поймал меня врач, и с тех пор начались строгости.
Другим лекарства, может, и помогают, мне от них только хуже: сковывают, связывают в движениях, ни ногой, ни рукой шевельнуть или, наоборот, настолько взвинчивают двигательную систему, что как угорелый сутками носишься по палате.
Когда страдания оставляют и туман выходит из головы, я всматриваюсь в лица соседей, прислушиваюсь к их редким немногословным разговорам. А с ними что? Какая беда их настигла?
Сосед справа — в неблизком прошлом летчик-реактивщик. Решившись спасти аварийный самолет, он не катапультировался, как было велено командованием, а потянул его к посадочной полосе и не дотянул всего лишь какие-то двести пятьдесят метров. С того времени голова у него скошена набок и сильно вытянута на шее вперед, правая рука в полусогнутом виде поднята вверх и бессвязно размахивает, левая — откинута назад и тоже без устали двигается. Похож он на темпераментного оратора, произносящего с трибуны затянувшуюся на годы страстную речь… Правая рука рубит воздух, убеждает, внушает.
Навещают его жена и дочь. Дочь появляется почти каждый день. И в положенные для свиданий часы, и рано утром, и поздно вечером, когда больница заперта — ей отпирают.
Но весенней поре она в клетчатом полупальто с капюшоном, на который широко стекают густые ореховые волосы. Такие же ореховые глаза смотрят на отца с тревогой и обожанием. На свежих щеках вспыхивают и гаснут треугольные ямочки.
Если бы можно было на минуту остановить летчика, выпрямить шею, успокоить перекошенные губы, то сходство с дочерью стало бы очевидным: такие же ореховые глаза, такие же густые каштановые волосы, прошитые, однако, проседью.
С помощью дочери заправив за резинку пижамных брюк непослушные руки, он сидит на скамейке вполоборота к ней, любуется, восхищается, страдает глазами и ведет ясные речи:
— Немалое для меня утешение, что хоть материально не в обузу вам. Не проедаю всей пенсии, и вам еще остается.
— Я тебе запрещаю вести такие разговоры.
— Вы с мамой не жалейте на себя. Сколько надо, столько и берите с книжки. Ходишь в сберкассу, берешь?
— Нет,
— Не могу такого обещать, — посуровел отец. — Но ты все равно обязана сказать.
— Вот уже месяц я работаю на полставки на кафедре. Конечно, после лекций.
По лицу отца судорогой пробегает страдание, руки выскакивают из-под резинки, левая откидывается за спину, правая в негодующем размахе взлетает над головой.
— Нет, нет! — мотает он скошенной головой.
Дочь привычно и ласково вправляет руки обратно, обнимает отца за плечи, гладит по волосам и переводит разговор на другое.
— Я натаскала целую гору книг. Есть просто замечательные. Дожидаюсь тебя, чтобы вместе читать. Будешь слушать? Начнем с Монтеня. Знаешь, с чем его едят?.. Нет? Тем интересней будет. Философ, у которого все понятно, все доходит не только до ума, но и до сердца. Дух захватывает от его рассуждений… Последние испытания, схватка с самой смертью, — говорит он, — окончательная проверка, пробный камень всего того, что совершено нами в жизни. Эта схватка — верховный судья всех остальных наших дней. Пускай честно и достойно человек прожил многие годы, но перед лицом смерти сплоховал, смалодушничал, унизился — значит, перечеркнул и опозорил всю свою жизнь.
— Это святая правда, доченька, — грустно подтвердил отец. — Самолично проверил. Но с работы все-таки должна уйти.
— Нет, папа. Дело даже не в деньгах, хотя и они не помешают, а в том, что работаю я по будущей своей специальности. И интересно.
— Не то, не то, — страдает отец глазами. — Когда ты была маленькой, я мечтал не о своем — о твоем будущем, собирался подарить тебе моря, океаны, горы, реки, Северный и Южный полюсы — все, над чем сам летал на своем самолете. Мечтал, когда станешь такая, какая теперь, отправиться вдвоем на Урал или в Саяны, за плечами байдарка, а потом спуститься на ней сквозь пороги и камни по какой-нибудь прекрасной реке…
— Знаешь, папа, — перебила дочь, — у меня есть хорошие друзья, которые каждое лето ходят по горным рекам на байдарках. Если хочешь, я напрошусь к ним.
— Действительно хорошие друзья?
— Очень хорошие.
— Рад буду за тебя.
— Ты у меня самый замечательный из всех пап.
Сосед слева, чья койка отделена от моей узким проходом, — после автомобильной катастрофы. Ничего не помнит. Помнит только оранжевое. Оранжевый КрАЗ — самосвал со стальным козырьком над кабиной — внезапно выкатился по проселку на кромку шоссе. То ли они в него врезались, то ли он их смял. Перед глазами одно оранжевое, оранжевое.
Из четверых, сидевших в машине, не умер он. Остальные трое — самые дорогие для него люди: сынишка, брат, жена — даже не замутили слабым дыханием зеркальца, поднесенного прибывшим доктором к их еще теплым губам.
Врачи и сестры не один раз на дню называют нас по фамилии, а то и по имени-отчеству, но они пролетают мимо сознания, погруженного в собственные страдания, не оседают в памяти. Я и теперь не могу вспомнить, как звали летчика, как звали другого изувеченного. Назову его по последней должности, в которой сокрушила катастрофа, — прорабом.