Людоед
Шрифт:
Дрожа, он заперся в своем углу и наглотался снотворных, чтобы уснуть покрепче.
На следующий день отвращение мучило его по-прежнему. Проведя занятия, Жан Кальме пришел домой и сел отвечать на многочисленные письма с соболезнованиями, которые вот уже неделю стыли на его бюро. "… Глубоко тронут вашим сочувствием… благодарю за ваше участие… " Он бездумно, машинально выстраивал дежурные фразы, представляя себе при этом лица адресатов — коллег, бывших учеников, товарищей по университету: между ним и его письмом вставала целая вереница иронических судей, с усмешкой оценивающих убогие клише по мере того, как те ложились на бумагу. Более того, страх и сомнения одолевали его все сильнее, пока он вскрывал конверты с траурной каймой, читал грустные послания и отвечал на них. Он благодарил людей, написавших ему по случаю кончины отца. Но тот призрак — вчера, на площади Палюд… Впрямь ли доктор был мертв? Все утро Жан Кальме ругал себя за дурацкую веру в привидения. Просто он тогда размяк, поддался глупой, обманчивой надежде на счастье,
Он открыл его на странице 215 и с пристальным вниманием перечел статью, которую ранее наспех пробежал глазами среди библиотечных полок. Она носила заголовок «Признаки смерти». Теперь Жан Кальме изучал каждое слово:
"Помимо остановки дыхания, имеются следующие признаки смерти:
1. Отсутствие сердцебиения.
2. Отсутствие глазных рефлексов, помутнение зрачков.
3. Снижение температуры тела; при температуре ниже 20 градусов смерть очевидна.
4. Появление трупной окоченелости.
5. Появление трупных пятен красновато-синего цвета на мягких тканях тела.
6. Трупное разложение".
Жан Кальме тут же устыдился своего поступка: зачем он стащил эту идиотскую книжонку? Какое глупое ребячество! Он вспомнил, как боязливо оглядывался, судорожно запихивая трактат в приоткрытый портфель… Его отец умер 17 сентября. 20 числа того же месяца тело сожгли в крематории. А до этого, в первые же минуты после кончины, доктор Гросс, вероятно, составил свидетельство о смерти, предварительно констатировав эту славную смерть, эту надежную смерть, из которой никто еще никогда не возвращался. Жан Кальме попытался представить себе красные и синие трупные пятна. "На мягких тканях… " Багровые пролежни на толстых белых ляжках, словно штукатурка под мрамор. Жан Кальме с отвращением подумал о горгонцоле, этом бледном сыре с синеватыми прожилками — ни дать ни взять окоченелая человеческая плоть с застывшей кровью в венах, с омерзительными фиолетовыми синяками в паху и на коленях. Кстати, о коленях! Жану Кальме вспомнилась одна подробность, которую обычно рассказывали все, кто побывал в крематории: коленные суставы не сгорали в пламени, и служитель, собиравший лопаточкой пепел в холщовый мешочек, бросал туда же и сохранившиеся косточки, — эдакий мрачный рожок с игральными костями. Какая ребяческая аналогия! Но все же она развлекла Жана Кальме, заставив его на минуту позабыть о тоске, сжимавшей горло. Его мысли обратились к углям святого Лаврентия, к кострам инквизиции, к печам Освенцима. «Нет, это хорошо! — думал Жан Кальме. — Это действительно кардинальное решение проблемы. Схватите еретика, бейте его, заключайте в темницу, штрафуйте, проклинайте, снова мучьте — он все равно будет упорствовать, он все равно будет твердить свое! Но сожгите его — и он умолкнет навсегда. Огонь лишает всего, вплоть до телесной формы. Огонь, великий очиститель! И вот еретик превратился в щепотку пепла — хочешь, брось его в реку, хочешь, развей по ветру. И никто уже не вспомнит о нем», — удовлетворенно подумал Жан Кальме, тут же, впрочем, осознав всю глубину своей ошибки. Совсем напротив!
— признался он себе с горькой иронией. Чем страшнее казнь, тем громче взывает к живым пепел. И его не принудишь к молчанию. Кресты инквизиции, костры святого Иоанна, груды туфель и золотых зубов Освенцима — все это возглашает победу над злодейством. Пепел вечно жив, он обличает, он зовет к мести, он становится знаменем борьбы с убийцами. Пепел сожженного святого сильнее, чем угли его палачей. Те, кого пожрало пламя, возвращаются и берут слово. А тела, испепеленные огнем… Жан Кальме содрогнулся, представив себе отца в печи крематория Монтуа: плоть доктора лопается от невыносимого жара, раскрывается, извергает жир и влагу, в зияющих трещинах шипит, испаряясь, пот, тело долго корчится в огне и наконец рассыпается в глубине печи, превратившись в жуткий холмик из пылающих костей и липких внутренностей, а потом в кучку тлеющих углей, которые медленно тают, оставляя после себя лишь тонкий слой серой пыли в темном жерле топки, на колосниках, что холодеют вместе с прахом, сокращаясь и потрескивая… Печаль овеяла душу Жана Кальме. Он устал от угрызений совести, от страхов, сердце его горестно сжималось, все тело ломило так, словно ему перебили хребет, — он едва сидел за своим столом, заваленным книгами и тетрадками учеников. Настольная лампа отбрасывала двойной свет — белый книзу, оранжевый кверху, к полкам с книгами и гравюрами его кабинета. Кабинет! Еще одно словечко, подхваченное им в Лютри, как подхватывают заразную болезнь. «Папа у себя в кабинете… Папа зовет тебя в свой кабинет. Поторопись, Жан! Ну, чего ты копаешься, папа ждет тебя в кабинете!» И нужно было все бросить и бежать со всех ног, подняться по звонким ступеням и открыть дверь «пещеры», где доктор, еще более красный от света лампы, восседал среди своих
— Кретин, дурак набитый, ты ни на что путное не годен! Я работаю день и ночь, гну спину на вас на всех, и на тебя в частности, ради твоего учения, ради твоих удовольствий, и что же я получаю в благодарность — твою унылую рожу? Мямля, размазня ты эдакая!
Если бы ты хоть учился как положено! Да нет, куда там! Месье откладывает свои экзамены, прогуливает семинары и просиживает штаны во всех кафе Ситэ. Да еще пьянствует там вдобавок. И с кем, я вас спрашиваю? С такими же бездельниками, как он сам, со всякими паразитами, неудачниками и болтунами. Хорошенькая компания, ничего не скажешь! А что же твои учебники, твои лекции, твоя хваленая латынь? Пшик! Вместо занятий месье гуляет напропалую, месье разглагольствует в кафе, месье кропает стишки. А я что делаю в это время? Я работаю, как проклятый, я вкалываю, я тружусь, да, да, сударь мой! Я бегаю по больным, там оперирую, тут консультирую, да еще изволь возиться с бумажками, заполнять эти чертовы медицинские страховки и прочее, вздохнуть некогда, ем наспех, сплю стоя, занят днем и ночью, всю жизнь кладу на тебя, да, да, мой бедный Бенжамен, я сказал и еще сто раз повторю: я всю жизнь кладу на тебя, так и запомни!
Громовой разъяренный голос наполнял кабинет. Ужасные голубые глаза на багровом лице метали молнии. Плечи доктора возмущенно вздымались, его мучил кашель, он пыхтел, хрипел, задыхался от ярости. Вжав голову в плечи, беспомощно уронив руки, Жан Кальме с отчаянием взирал на своего разъяренного повелителя. Что ему ответить? Вот это-то и было самое тягостное: отец действовал на него парализующе. Как хотелось крикнуть: «Да ведь ты ошибаешься, я тебя люблю! Мне очень нравятся мои занятия. Я страстно увлекаюсь латинскими авторами. Я так благодарен тебе за то, что твоими трудами мне легко и приятно учиться!» Но он был не в силах вымолвить хоть слово и стоял с унылым видом провинившегося тупицы-двоечника, отчего доктор раздражался и багровел еще сильнее. И как ни силился Жан Кальме, он не мог преодолеть эту кошмарную немоту, выговориться, поведать отцу всю горечь своего одиночества и растерянности; не мог броситься ему на шею, обнять, заплакать, уткнувшись в это крепкое плечо, прижавшись к этой колючей щеке, как прежде, в детстве, когда жесткая отцовская щетина царапала ему кожу, а зычный голос отдавался в ухе, приникшем к горлу доктора…
— А теперь убирайся прочь, болван! Ты так же глуп, как твои братья и сестрицы. Подумать только, я дожил до пятидесяти восьми лет и мне не на кого опереться в этом доме!
Пятьдесят восемь лет. Старик. А впрочем… Жан Кальме с острым стыдом вспомнил ту грязную историю с Лилианой. Лилиана из Подекса, хорошенькая девушка, даже, можно сказать, красивая, с большими карими глазами, густыми волосами, забранными в «конский хвост», высокая, статная, свежая; ее упругая грудь заманчиво колыхалась в лифчике под полотняной блузкой. Семнадцать лет. Чуточку вульгарна, да и что тут удивительного — ее отец был чернорабочим, семья с пятью или шестью детишками ютилась в рыбачьей хижине.
Лилиана была без работы. Нашла место подсобницы в магазине, но через два месяца ушла оттуда. Она слонялась по пляжу Лютри, пила кока-колу и курила сигареты на террасе «Отель де Риваж». Там-то Жан Кальме и увидел ее, смешливую, соблазнительную, без гроша в кармане, — и они начали встречаться. Каждый день того длинного летнего месяца они ходили вместе на пляж, плавали, брали напрокат лодку, гребли целыми часами, уплывая чуть ли не за горизонт и спокойно возвращаясь к причалу. Лилиана смеялась, загорала, расцветала.
Жан Кальме не осмеливался коснуться ее грудей; торопливо чмокнув ее у двери, он уходил и с нарастающим нетерпением ждал завтрашней встречи. А Лилиана по-прежнему нуждалась в деньгах. В конце лета ее родители потребовали, чтобы она вернулась в магазин либо шла работать на газовый завод. Жан Кальме не хотел расставаться с ней, и ему пришла в голову одна мысль. Отец постоянно жаловался на одолевшую его писанину: заполнение медицинских страховок отнимало массу времени, а старая служанка уже не справлялась со своими обязанностями в приемной. Что, если доктору взять на работу Лилиану? И доктор, в кои-то веки, с удовольствием принял его предложение. 30 августа Лилиана заступила на службу в «Тополях».
И сразу же все круто изменилось. Уже на первой неделе работы она отказалась встретиться с Жаном Кальме в четверг, хотя в этот день кабинет был закрыт, и юноша грустно бродил вокруг ее дома, среди куч песка и цемента, рядом с портом, под нещадно палившим солнцем.
К семи часам вечера он наконец увидел Лилиану, возвращавшуюся домой, и бросился к ней, но она живо проскочила мимо него в коридор и почти побежала, хотя он кричал ей:
— Лилиана, Лилиана, подожди меня!
Все же она обернулась, и он встретил ее взгляд, печальный и пристыженный. Но это он осознал много позже, перебирая в памяти все их мимолетные встречи, гримаски, взгляды и умолчания Лилианы. А тогда…