Людоед
Шрифт:
Наступило 31 декабря.
Жан Кальме лег в постель.
На следующее утро он прогуливался по берегу озера. Его слегка мутило от тлетворной мягкости земли, разогретой зимним, но ярким солнцем. В садах цвела мимоза. Сквозь теплые, слегка запотевшие стекла оранжерей виднелись гвоздики, бегонии, цикламены — красноватые пятна, пугающе похожие на окровавленные комки ваты, которую прижимали к порезу. Пальмы гордо высились под синими небесами, среди елей и оголенных платанов. По аллеям неспешно прохаживались гуляющие. На набережной Лютри посетители кафе уже пили аперитивы на открытых террасах, и женщины призывно улыбались пухлыми, сочными губами, какие бывают у них по весне.
Проведя несколько дней в «Тополях», у матери, Жан Кальме вернулся пешком в Лозанну.
По дороге он размышлял о старом доме, укрытом под сенью деревьев. Какая тишь царила
Он никогда доселе не знал ее, эту женщину. И до чего же ему теперь было жаль ее! Она ведь также — нет, куда больше, чем другие! — страдала от гнета тирана, который сломал, изничтожил ее. Она молчала об этом. Но ее скорбная улыбка о многом говорила. Ни разу в жизни она не пожаловалась на доктора, который ушел, бросив ее опустошенной, как город после вражеского набега, И теперь у нее остались только альбомы со старыми фотографиями.
Она не плакала. Просто сидела в своем кресле, с альбомом на коленях, устремив застывший взгляд в окно, где ей виделось не настоящее, а призраки, населявшие ее прошлое. Жалкая судьба одинокой самаритянки. Сестра милосердия, забытая в дальнем углу покинутого госпиталя. В эту минуту на Лютри спускались сумерки, и она, верно, сидела на своем обычном месте, перед остывшим чайником, под бьющими в глаза лучами закатного солнца, слепо глядя перед собой. Мадам Жанна Эме Кальме, урожденная Росье. Она родилась в деревенском захолустье у подножия Юра, служила на фермах, затем, покинув луга и коровники, стала служить его отцу. Жанна, мои очки! Жанна, мой саквояж! Моя трость! Мой кофе! Эти чертовы дети — ты даже не способна их воспитать как следует! Это чертова стряпня — не надейся, что я приду обедать. Но жди меня. Ты для того и существуешь, чтобы ждать меня, Жанна.
Твои руки мешали суп, жарили мясо, открывали бутылку вина, а я не приду. Куда захочу, туда и отправлюсь. Здесь я хозяин. Здесь я вскрываю животы, копаюсь в кишках, режу и зашиваю. Здесь я угрожаю, утешаю, врачую, подаю надежду, бодрствую, чтобы преградить доступ смерти. И пока я здесь, она не осмелится войти, бедняга! Стоит мне появиться, как она отступает, уползает в свою нору! А я режу и сшиваю, щупаю и вправляю, вырываю и приставляю, я неутомимый солдат, наемник, легионер здоровья; эй ты, старуха с косой, убирайся прочь, я тебя не боюсь! А вы, нытики злосчастные, оставьте меня в покое с вашими гонорарами и жалобными взглядами, тут я командую, я распоряжаюсь, я воюю со смертью, а ваше дело — ждать меня и слушаться беспрекословно. Жанна собирает со стола нетронутые блюда и в одиночестве ложится в широкую постель. Жанна проводит лето в ожидании доктора, который воюет со смертью Бог знает где. Дети возвращаются домой и снова уезжают, лето кончается, уступая место мокрой осени, озеро пахнет гнилой рыбой в преддверии зимы, Жанна готовится праздновать Рождество и Новый год, рассматривает старинные фотографии.
Жанна Кальме. Моя мать. Я был ее любимчиком, ее «младшеньким», ее утешением и радостью. Ее зеленой травкой. Глотком свежего воздуха. Но вот пришел мой черед, и я тоже сбежал из «Тополей». Надо будет почаще наведываться туда. Ее утешение. Ее радость. Я переживу ее. Она умрет в спальне, на широкой супружеской кровати — крошечная, затерявшаяся среди подушек, белоснежных подушек из ее песенки. Прощай, мама, прощай, юная нежная девушка из заснеженной горной деревушки! Тебя сожгут. И будут все те же цветы, все те же венки, что в сентябре месяце. И те же сочувственно-скорбные лица. И та же закуска в кафе «Покой» — белое вино, чай, булочки, а неделю спустя, в один прекрасный вечер, твои дети соберутся в «Тополях» за столом, вокруг каталога похоронного бюро, чтобы выбрать тебе урну. Прощай же, мама, кроткая обитательница суровых гор Юра; ты дрожала, идя в церковь, и небо рухнуло тебе на голову…
В январе начались занятия.
И педагогические конференции, и стопки тетрадей на проверку. Скучная школьная рутина.
Прошел месяц. Ничего нового. Затем наступило 21 февраля, и Жан Кальме встретил Кошечку.
И он понял, что на него снизошел дух Диониса.
Было пять часов пополудни.
С порога «Епархии» Жан Кальме увидел Кошечку, сидевшую на его любимом месте. Он шагнул было к ней, словно собирался
Он никогда еще не видел ее. Может быть, и не увидит больше. Он сел за ближайший столик, как раз напротив. С бьющимся сердцем, с ликованием в душе, он пристально глядел на нее, чувствуя, как взмывает в нем мощный фонтан восторга, как разверзаются неведомые гулкие пропасти, куда со звонким грохотом летят древние скалы. Горный ветер свистел в кронах сосен, морской ветер сотрясал фиговые деревья. Сорвав с себя шляпу, он стоял с непокрытой головой, свободно отдавшись на волю этих буйных стихий; хмельные соки бродили в его крови, тело содрогалось от новых незнакомых чувств, звездные небеса, огненные вулканы, прозрачные источники, оглушительные грозы, гонимые страхом стада, прыжки горных коз, одурманенных запахом альпийских цветов, — все эти образы завладели им, переполнили его, повергнув в волшебный, восхитительный транс.
Кошечка подняла глаза. Радость и ожог! Она обратила к нему взгляд: два изумруда в медной оправе ресниц, ярко сиявших в предвечернем свете.
Она продолжала смотреть на него; к собственному ужасу, он первый обратился к ней:
— Как вы красиво вяжете! Так мягко…
Кошечка ничуть не удивилась. Ее улыбка и ответ были так же непосредственны, как чудесно само появление.
— Это же вязание, — сказала она. И продолжала улыбаться.
Жан Кальме заметил, что при этом она по-кошачьи облизывала язычком нижнюю губу и та блестела.
— Какой свет! — сказал он и потянулся, с восторгом прислушиваясь к звучавшей внутри победной симфонии барабанов и фанфар, к треску огней фейерверка, предвещавших великое празднество в честь бога Диониса.
— Вам так нравится это желтое небо? — спросила Кошечка, отложив вязание на стол и надевая кольца.
— Это желтое небо, — подхватил Жан Кальме, — и желтое и розовое. Словно из агата… А тепло-то как — совсем по-весеннему!
И тотчас ему представилась весна: лопаются почки, соки бегут по древесным стволам, облепленным пчелами, в густых зарослях прячутся оленята. А чудо все длилось. Кошечка глядела на него так внимательно, словно хотела запечатлеть в памяти его черты, но это вовсе не смущало Жана Кальме, — напротив, ему было необычайно приятно сидеть под ее золотисто-зеленым взглядом, в котором светился спокойный неторопливый интерес. Он ликовал. Красные скатерти раскаленными углями горели вдоль стен. Столбы солнечного света, пронизанные дымом сигарет, дотягивались до самой стойки, рассеивая полумрак. Глухой гул, исполненный и нежности и ярости, убаюкивал сердца. Какую силу излучала эта юная девушка? Какой кудесник наделил этой магической властью чаровницу, сидевшую у окна, в том самом кафе, где Жан Кальме ежедневно проводил несколько часов? Солнце теперь нацелило багровые лучи на крыши Мерсери; собор походил на гигантский, воздетый к небу факел.
Кошечка допила молоко, и розовый язычок еще раз прошелся по пухлым губкам.
— Вы часто бываете в этом кафе? — спросила она.
Он ждал этого вопроса, как будто сама его банальность была залогом внезапно возникшего между ними доверия.
— Каждый день, — ответил Жан Кальме. — Но я никогда раньше не видел вас здесь.
— Я приехала из Монтре. Сегодня сняла комнату в этом квартале.
Жану Кальме очень хотелось спросить ее, почему она покинула Монтре и что собирается делать в Лозанне. Но он знал, что все это, рано или поздно, будет ему рассказано. Очарование не прекращалось: Монтре, с его уединенными дворцами, апельсиновыми и фиговыми деревьями в садах, на склонах сумрачных лесистых холмов; Монтре, с его «роллс-ройсами» и сверкающими дамскими тюрбанами у подножия зубчатых альпийских гор; Монтре, город, который непрестанные чудеса превращали то в сюрреалистическое кладбище, то в глянцевую англо-балканскую открытку, то в пышную театральную декорацию, то в рекламу Восточного экспресса, то в пещеру Али-Бабы, только со швейцарским и светским уклоном! И она, Кошечка, вышла из этого котла, велением горных и водяных духов, которые сперва оживили, а теперь опекали ее, как свое любимое дитя!