Личная терапия
Шрифт:
На сцену я поднимаюсь с каким-то легким звоном внутри. Выкладываю текст в нишу кафедры и поправляю сетчатый микрофон, чтобы он находился на нужной мне высоте. Впрочем, это не столько действительная техническая необходимость, сколько уже ритуал, который я соблюдаю при каждом своем выступлении. Перед началом доклада надо обязательно выдержать паузу. Нельзя торопиться, иначе у слушателей возникнет ощущение суетливости. Новый персонаж уже авансом привлекает внимание, и важно это внимание не упустить, а еще больше сконцентрировать на себе. Поэтому я жду, пока в зале не смолкнут паразитические перешептывания, пока все лица не повернутся ко мне и пока не выразится на них удивление: почему, собственно, этот докладчик молчит, и лишь когда я чувствую, что удивление сейчас перейдет в смешки, я неторопливо, но как-то отчетливо произношу первые фразы. От этих фраз зависит сейчас очень многое. Я знаю, что есть такое особое состояние голоса, когда он «звучит». Когда в нем появляются некие ноты, буквально завораживающие аудиторию, и когда уже можно на этом «звучащем» голосе держать внимание сколько угодно. К счастью,
Отсюда я перехожу к заключительной части доклада. Это – самый важный момент, самая, пожалуй, ответственная часть выступления. Потому что как бы красиво ни говорил докладчик в первые десять – пятнадцать минут, как бы он ни блистал и какие бы потрясающие метафоры ни использовал, если он хоть чуть-чуть выдохнется и скомкает последнюю часть, впечатление от доклада будет безнадежно испорчено. Конечный «пшик» заслонит все хорошее, что было раньше. Кстати, не такая уж редкая ситуация на конференциях. Поэтому финальную часть доклада я произношу так называемым «горловым голосом»: звук идет, будто у птицы, на странно клекочущих, напряженных, нервических переливах. Не знаю, каким образом я это делаю; просто чуть напрягаю горло и тембр становится совершенно иным. Кроме того, я еще выше поднимаю ладони над кафедрой и, как бы подыскивая нужное слово, мучительно перебираю пальцами в воздухе. Прием, надо сказать, очень рискованный: можно и в самом деле запнуться, продемонстрировав залу свое волнение и беспомощность. Но это одновременно и один из самых мощных приемов: возникает иллюзия, что мысль докладчика зарождается прямо в данный момент. Это очень сильно действует на аудиторию. Я сужу об этом по той выразительной тишине, которая воцаряется в зале. Всегда ведь можно сказать, слушают тебя или нет. И если в зале, как говорят актеры, чуть-чуть «звенит», значит зритель внимает тому, что происходит на сцене.
Это меня несколько воодушевляет. Я вновь повышаю голос, переходя с «клекота» на уверенные энергичные интонации. Перед последними фразами я также выдерживаю небольшую паузу, чтобы сконцентрировалось внимание, и произношу их отчетливо, как будто расставляю предметы на освещенной поверхности. И, видимо, я в данном случае поступаю правильно. Потому что когда я заканчиваю, тишина в зале «звенит», наверное, еще секунды три или четыре. Эти умопомрачительные секунды ни с чем не сравнить. Все ждут продолжения, а для докладчика – это наивысшая форма признания. Если после двадцати минут говорения тебя хотят слушать дальше, значит – все, получилось, беспокоиться не о чем.
Впрочем, сейчас мне это уже почти безразлично. Я смотрю с кафедры в зал и не могу разобрать по отдельности ни одного лица. Лишь обращенное на меня громадное множество глаз. Что они смотрят? Чего они еще от меня хотят? Все закончилось. Время, отпущенное для судьбы, истекло. Упал занавес. У меня редко и гулко, как колокол, бухает сердце. Я беру почему-то расползшиеся по кафедре листочки доклада и, как во сне, ступая по воздуху, возвращаюсь на свое место.
Лишь
Меня сразу же обступают со всех сторон, задают вопросы, протягивают отовсюду визитные карточки. Я просто захлебываюсь в гомоне голосов. Нормально, говорит Авенир. Он даже не вспоминает, что бы пропущен спорный кусочек. Молодец-молодец, говорит Никита. И это тоже в его устах – высшая степень признания. Балей пожимает мне руку и спешит представить какого-то низенького француза: Мсье Левез хотел бы опубликовать ваш доклад в «Социологическом обозрении». А степенный, всегда сознающий свою научную значимость Фокин, у которого галстук из-за объемистого живота торчит вперед, предлагает встретиться и обсудить некоторые проблемы. Позвоните мне на следующей неделе, низким рокочущим голосом просит он. У нас с вами, по-моему, найдется тема для разговора.
Однако все расступаются, когда подходит сэр Энтони. Сэр Энтони – звезда нынешней конференции, и его слово звучит весомее остальных. Одной рукой он держит пластмассовый, довольно-таки убогий стаканчик с кофе, а другую протягивает и осторожно прикасается к моему локтю.
– Я вас поздравляю. Очень, очень хорошее выступление…
Ничего больше сэр Энтони вымолвить не успевает. Клепсидра подхватывает его и очень вежливо, но непреклонно увлекает в боковой коридорчик. Насколько я понимаю, у них собственный кофе-брейк в кабинете Ромлеева, и Клепсидра обязана доставить гостя по назначению.
Хотя, может быть, это сейчас и к лучшему. Все равно обсуждать какую-либо серьезную проблематику я в данный момент просто не в состоянии. Меня еще трясет возбуждение, оставшееся после доклада, и я, охваченный им, едва понимаю, что вокруг происходит. Я тоже жму чьи-то руки, просовывающиеся как будто из ниоткуда, обещаю кому-то что-то, отвечаю, по-моему невпопад, на сыплющиеся градом вопросы, в свою очередь раздаю визитки, которые, к счастью, оказываются в боковом карманчике пиджака, и мне даже некогда подойти к дальним столикам, чтобы взять кофе.
Да, в конце концов, бог с ним, с кофе! Гораздо важнее, что наш доклад и в самом деле, по-видимому, произвел некоторое впечатление. Это для нас сейчас самое главное. Наша группа, как это ни странно, находится в институте, в общем, на птичьих правах. Мы были созданы временно, специальным приказом Ромлеева, и этот приказ действителен, пока действителен сам Ромлеев. Трудность здесь в том, что мы не слишком вписываемся в тематику института. С направлением наших исследований нам было бы лучше работать в каком-нибудь другом учреждении. Мы скорее биологи, чем социологи или психологи. Мы обращаемся к тем механизмам, которые в социальных исследованиях, как правило, не затрагиваются. И хотя наиболее перспективные научные достижения возникают, как демонстрирует практика, на стыке нескольких дисциплин (характерным примером здесь может служить появление синергетики), все же наша вполне очевидная жанровая инаковость вызывает и отчуждение и определенную ревность. Не всем нравится наше «привилегированное» положение в институте, наша замкнутость на себя, неожиданность наших выводов и материалов – непохожесть всегда вызывает приступы ксенофобии – и на одном из ученых советов, которые, к слову, Ромлеев старается проводить как можно реже, уже поднимался вопрос «о распылении сил и средств института на непрофильные исследования». В качестве иллюстрации, естественно, фигурировала наша группа. Особенно, говорят, усердствовал на заседании Рокомыслов.
Так что, обойдусь я пока без кофе. Кофе я, в конце концов, могу выпить в любое другое время.
Собственно, так оно в результате и получается. Почти всю вторую часть конференции я провожу в комнате оргкомитета. Я пью кофе с девочками, которые не заняты на дежурстве, болтаю о пустяках и дважды выхожу на набережную, чтобы выкурить сигарету. Правда, время от времени, влекомый чувством долга, я все-таки возвращаюсь в зал и честно пытаюсь вникнуть в тему очередного доклада. Однако опустошенность после моего собственного выступления еще слишком сильна – я сижу, как болванчик, улавливая сознанием лишь отдельные фразы. Меня это, впрочем, не очень волнует. И Никита, и Авенир, раскрыв блокноты, делают многочисленные пометки. Я знаю, что самое ценное из произнесенного будет ими выловлено и зафиксировано, а затем сведено в синопсис и доложено на нашей ближайшей встрече. В этом смысле мне беспокоиться не о чем.
Несколько раз я пытаюсь высматривать Веронику. Но ее то ли действительно уже нет, то ли она устроилась так, что с моего места, недалеко от дверей, ее не видно. Во всяком случае, мне ее обнаружить не удается, и от этого внутренняя моя опустошенность становится еще сильнее.
Более-менее я прихожу в себя лишь уже на фуршете. Он происходит в кафе, расположенном на другой стороне канала. Четыре довольно-таки крутые ступеньки ведут в полуподвальное помещение, обитое лакированными панелями, а оно, в свою очередь, продолжается вытянутым уютным кофейным зальчиком. Столики в этом зальчике отделены друг от друга полукруглыми выступами, и над каждым, наподобие свечки, горит небольшая удлиненная лампочка. Вполне подходящее место, чтобы вести приватные разговоры.