Личная терапия
Шрифт:
В принципе этот метод единственно верный. Я и сам во время дискуссии стараюсь придерживаться именно таких правил. Совершенно незачем напрасно раздражать оппонента. Гораздо логичнее пробудить в нем приязнь и желание с тобой согласиться. Вот только, к сожалению, сегодня у Никиты это получается много хуже обычного. Мы все устали, возбуждены и, вероятно, плохо себя контролируем. За мягкими интонациями Никиты проскакивает некоторое раздражение. Авенир это чувствует и сразу же ощетинивается всеми своими колючками. Выясняется, что ни на какую Мальту он даже не собирается. Что он Мальты не видел: типичное средиземноморское захолустье. У него на Мальту вообще нет времени. Он, Авенир, предпочитает работать, а не разъезжать, как другие, по разным международным тусовкам. Если разъезжать по тусовкам, уж точно ничего путного не придумаешь. Надо не по тусовкам болтаться, а шаг за шагом продумывать «ностратическую» тематику. Так что, пожалуйста, катитесь на свою Мальту. Лично он, Авенир, за это время свинтит еще пару формантов. Во всяком случае, это будет полезнее.
Вот в таком духе у нас идет разговор. Моя положение здесь, вероятно, самое уязвимое.
В конце концов мы приходим к определенному компромиссу. Работа с прикладными формантами должна быть обозначена как следующий, уже запланированный на ближайшее будущее этап исследований. Мы таким образом действительно застолбим этот участок. Однако ни один конкретный формант в докладе упоминаться не должен. Эта технология действительно представляет наше собственное изобретение, и подсказывать здесь что-то другим мы не намерены. Примерно через полгода на основе данных форматов мы сможем создать настоящий, готовый к использованию, «работающий» язык, тогда результаты можно будет провозгласить хоть перед всем миром.
Авенир с Никитой довольны таким решением, а я – не очень. Я не слишком вижу, как можно втиснуть этот материал в один-два абзаца. Я-то предполагал ограничиться здесь буквально несколькими словами, а теперь придется, видимо, перестраивать всю вторую половину доклада. Я же не могу бухнуть о формантах ни с того ни с сего. Этот тезис, чтобы он прозвучал, надо готовить уже откуда-то из середины. Его следует обосновать некоторыми предыдущими соображениями, и я как-то не слишком уверен, что смогу это сделать.
Предчувствия мои, к несчастью, оправдываются. Дома я довольно быстро формулирую пару абзацев, которые требуется произнести; есть несколько заготовок, и я просто выбираю из них самую подходящую; но вот логично вписать их в основной текст у меня не выходит. Либо я действительно выдохся и уже почти не способен соображать (существует предел, за которым работать просто бессмысленно), либо – что мне кажется более вероятным – их отталкивает сама логика изложения. Все-таки чувствуется, что они здесь не очень нужны. Не нужны, не нужны, не надо, только мешают. Я бьюсь с этой работой почти три часа: с девяти вечера, когда возвращаюсь, и до двенадцати ночи. Причем, здесь возникает стандартный тупик: чем больше я мучаюсь и стараясь, тем хуже у меня получается. Так всегда и бывает, если работа кажется мне бессмысленной. Я раздражен и яростно проклинаю Никиту и Авенира. Раньше они не могли высказать свои соображения? Конференцию я тоже ругаю всеми словами, какие знаю. Зачем только она свалилась на нашу голову? В конце концов я кое-как втискиваю проклятые два абзаца буквально на последней странице, подправляю начальные фразы, чтобы согласовать стилистику, и валюсь в постель, не испытывая ничего, кроме мутного недовольства собой. Это показатель того, что работа сделана не слишком качественно. Сплю я плохо и наутро встаю с головой, как будто и в самом деле набитой опилками. Абзацы кажутся мне еще более уродливыми, чем вчера, и моего настроения это, естественно, не улучшает.
И вот сейчас, когда я иду по набережной к институту, я вдруг решаю, что все-таки выброшу из доклада этот кусочек. Черт с ним, с Никитой, пусть сделает мне очередной начальственный выговор. Черт с ним, с Авениром, пусть сколько хочет мечет в меня громы и молнии. В конце концов, у меня тоже есть право решать. Скажу, что просто забыл его от волнения, вот и все.
Мне сразу же становится значительно легче. Абзацы торчали в тексте, как некое патологическое разрастание, как уродливые заплаты на праздничном платье, как болты, покрытые ржавчиной, на лакированном дереве. У меня даже сердце начинает биться иначе. Я неожиданно замечаю, какое сегодня, оказывается, великолепное утро: дождя почти нет, небо хоть и туманное, но – будто светящееся низкой своей белесостью; тени от такого освещения исчезают, а на мокрой гранитной набережной выступает красноватая и коричневая зернистость. Распластаны по воде канала редкие листья. Медленно, словно экономя последние силы, переползает на другую сторону транспорт. В общем, все, видимо, будет нормально.
С такими мыслями я вхожу в двери нашего института, сдаю в гардероб куртку, сначала стряхнув с нее темные капли воды, вежливо благодарю Степаниду Евсеевну, которая приносит мне номерок, и по широкой парадной лестнице, освещенной плафонами, шествую на второй этаж. Открываются уходящие вправо и влево строгие коридоры, двери с медными ручками, темнеющие в простенках портреты знаменитых
Холл перед конференц-залом тоже преобразился. Раньше это было темноватое, насквозь прокуренное, довольно мерзкое помещение, захламленное мебелью, на уступах которой теснились банки с окурками – половина наших сотрудников тусовалась именно здесь; теперь же – отмытые окна пропускают солнечный свет, на стенах – эстампы, зрительно увеличивающие пространство, паркет отциклеван и покрыт темным лаком, а для курения, раз уж без этого не обойтись, выделено специальное место с удобными креслами.
В таком холле уже и поразмыслить приятно.
Народу, правда, пока тут немного. Основная масса участников появится, разумеется, к самому открытию конференции. Но уже чувствуется в воздухе некое праздничное настроение – и в подтянутых девочках, сидящих за столами оргкомитета, и в открытом амфитеатре зала, освещенного многоярусными пышными люстрами. Я киваю двум-трем знакомым, сотрудникам соседних отделов, здороваюсь с Гришей Балеем, у которого вместо галстука стягивает воротничок рубашки красивая темно-зеленая бабочка, получаю у девочек папку, программу, красочно выполненный буклетик и отхожу в сторону, чтобы нацепить бэдж с моим именем и фамилией.
Тут я замечаю Выдру, просматривающую стендовые тезисы выступлений, – сердце у меня чуть вздрагивает и затем куда-то проваливается. О Выдре в разговоре с Ромлеевым я почему-то запамятовал, а между тем как раз о Выдре следовало бы вспомнить в первую очередь.
Собственно, здесь тот же случай творческого бесплодия, что у и Мурьяна. Только Выдра, в отличие от него, одержима одной весьма неприятной страстью. Она одержима кошмарным желанием сделать карьеру, и все ее действия, все ее помыслы подчинены достижению исключительно этой цели. Причем, я бы не стал утверждать, что Выдра совсем уже лишена способностей. В ее научных работах, особенно ранних, вне всяких сомнений присутствуют достаточно любопытные смысловые проблески. Это, конечно, еще не настоящая научная мысль, которую можно затем развернуть в концепцию, но это уже ощутимое обозначение подобной мысли. Наверное, Выдра могла бы стать неплохим исследователем. Однако, к сожалению, в жизни все получилось иначе. Большую часть сил и времени, по крайней мере в последние годы, Выдра тратит не на получение результатов, их осмысление и дальнейшую концептуализацию, а на продвижение своего имени в научных и околонаучных кругах. Она непрерывно участвует в круглых столах, посвященных бог знает каким вопросам, в совещаниях и представительских мероприятиях «научной и творческой интеллигенции», в телевизионных дискуссиях по проблемам политики и социологии, в семинарах, которые, по-моему, к нашему институту отношения не имеют. У нее хорошие связи в средствах массовой информации, и после каждого крупного мероприятия, как, например, нынешняя конференция, она обязательно выступает по радио с рассказом о нем и печатает две-три статьи в популярных газетах или журналах. Причем, она не то чтобы явно подчеркивает свою ведущую роль в современной социологии, но из текста статей, из обширных рассказов и выступлений это становится ясно как бы само собой. В институте к ее бурной общественной деятельности относятся иронически, но и портить с ней отношения тоже побаиваются. Причины тут лежат на поверхности. Выдра может взять у любого сотрудника интервью и напечатать его в тиражном издании, может пригласить кого-либо для беседы на радио, а может, кстати, и не пригласить, может очень благожелательно отозваться в статье о чьей-то работе, а может процедить сквозь зубы что-нибудь уничижительное. Люди – слабы, признания в той или иной степени хочет каждый, и потому с Выдрой стараются обходиться по возможности вежливо. Терпят ее довольно-таки истерические манеры, которые она, на мой взгляд, намеренно культивирует, ее явно преувеличенное представление о собственной значимости в науке, ее ненависть к тем, кто действительно сделал что-то серьезное, ее оскорбительные замечания, отпускаемые по любому поводу. Я, наверное, единственный человек в институте, который рискнул пойти с ней на полный разрыв, твердо в свое время сказав, что больше не желаю иметь с Выдрой дела. У меня, правда, были для этого соответствующие причины.