Левиафан
Шрифт:
Но слух постепенно возвращается, и раны от ожогов затягиваются. От них остаются лишь шрамы — у меня и у сестры, — которые зеркально отражают друг друга. Наши шрамы похожи на вены или на ветви ползучего растения, обвивающего мою грудь и грудь Эстер.
Эстер так и не пришла в себя. Шли годы, война смела Англию, пролилась священная кровь монарха — голова Карла Стюарта [78] , самого несчастного и самого недальновидного из всех королей, слетела с его плеч вместе с короной, — унылый мир пришел в опустошенную страну, начавшую двигаться в сторону Просвещения, а Эстер продолжала спать. Она спала до сегодняшнего дня.
78
Политика абсолютизма и церковные реформы вызвали восстания в Шотландии и в Ирландии и Английскую революцию (1640–1660). В ходе
Генри тихонько кашлянул.
Я возвращаюсь к реальности. Брат протягивает мне какую-то бумагу.
— Что это?
— Мильтон. Он оставил письмо. Просил, чтобы я сохранил его у себя, пока она не очнется. Тогда я должен передать письмо тебе.
— Ты читал его?
Генри отрицательно качает головой. Я верю ему.
Страница исписана от поля до поля угловатым почерком моего бывшего учителя. Строки летят, словно птицы. Едва мои пальцы касаются плотной зернистой бумаги, как Мильтон появляется рядом и внимательно следит за мной поверх своего длинного, похожего на клюв носа.
Я нащупываю в кармане очки. Мои пальцы стали такими неловкими, требуется время, чтобы достать их и надеть.
Томас!
Я хочу, чтобы ты задумался о природе человеческой воли. Много лет назад ты пришел в мой дом мальчиком, упрямым и своенравным, полным сил, но не умеющим нести ответственность за свои поступки. Ты злился и обвинял меня, когда последствия сделанного тобой выбора оказались неблагоприятными. В последующие годы я с радостью наблюдал, как ты взрослеешь, учишься быть хозяином собственной жизни и отвечать за свои поступки, хорошие и дурные.
Извини за столь смелую параллель, но, полагаю, ты согласишься, что человеку точно так же легко обвинять Бога во всех своих неурядицах. Именно этого Враг ожидал от Иова, как ты, конечно же, помнишь. Иов действительно готов был задавать Богу вопросы: почему Он не наказывает нечестивых, почему невинные должны страдать ради исполнения Его замыслов? И это вполне естественное желание для человека — задавать вопросы своему Создателю.
Но нам также известно, что у Бога есть план для своего творения, для каждого из нас. При этом мы знаем, что Он даровал нам свободную волю и свободу действовать так, как мы считаем нужным. Иногда это ведет ко благу, иногда нет. Поэтому-то и совершилось падение наших прародителей. Однако промысел Бога даже в этом их падении — да, даже в нем — однажды откроется как благословение и милость. Однажды Он все обратит ко благу. Недаром и Бог задает вопрос Иову: «Где ты был, когда Я полагал основание земли?» [79] Он спрашивает, чтобы мы помнили: знание человека ограниченно, мы не способны видеть тех дел, что творятся в утробе Времени.
Итак, когда ты станешь спрашивать, почему я утаил от тебя то, о чем намерен поведать теперь, вспомни, что в конечном итоге все ведет к исполнению Божьего замысла, хотя в настоящий момент мы можем и не понимать этого.
Когда я ослеп в первый раз, Существо показало мне прекрасные и ужасные вещи. Передо мной предстали видения не только из прошлого, но и из будущего: его долгий сон, пробуждение, буря на море и выбор — тот выбор, который тебе предстоит сделать, Томас, и окончательный результат которого пока не определен. Я верю, ты сделаешь правильный выбор. Однако я видел еще одну вещь, о который ты должен знать, хотя это знание ляжет на твои плечи тяжким грузом.
Я видел твою сестру. В некотором смысле ее сознание было так тесно переплетено с сознанием Существа, что я встретил их обоих, и Эстер могла говорить со мной. Она узнала меня, — каким образом, не ведаю — и рассказала, в чем состоит цель ее жизни. По крайней мере, так, как это представлялось самой Эстер.
Появление левиафана предваряет различные катаклизмы. Твоя сестра описала казни королей, братоубийственные войны. Век, который мы пережили, был самым бурным из всех предшествующих, не считая того века, который еще не наступил. Надлом, возникающий в период великих потрясений, иногда — не всегда, но порой такое случается — позволяет левиафану проскользнуть в наш мир. И они же, события нашего мира, наделяют его силой. Эстер, осознав природу живущего в ней Существа, посчитала своим долгом связать его собой, поймать в ловушку. Но я не должен был делиться с тобой этим знанием, пока она не проснется. А теперь перед тобой стоит выбор, сделать который можешь только ты и никто другой. И последствия которого нести тебе, и только тебе.
Мне больше нечего добавить. Ничего, что могло бы облегчить твою ношу. И хотя неспособность помочь тебе наполняет меня чувством глубочайшей печали, я утешаю себя тем, что человек, к которому
79
Иов 38: 4.
Заключение Эстер продолжается, но она больше не спит. Даже глубокой ночью, под далекое тявканье лисиц я слышу легкие шаги наверху: сестра расхаживает взад и вперед по небольшому участку пола в отведенной ей комнате. Этот звук еще долго не дает мне уснуть, в отличие от Мэри, которая посапывает рядом с беззаботностью человека, знающего, что такое ночевать в поле или в лощине под открытым небом, так что мерное поскрипывание половиц над головой ничуть ее не тревожит.
Итак, когда следующим вечером мы переступаем порог мансарды, то, несмотря на поздний час, застаем Эстер бодрствующей. Ее голубые глаза смотрят настороженно, на лице застыло то же недоверчивое выражение. И только блеклые губы едва заметно подрагивают в ухмылке.
Генри тенью проскальзывает в комнату вслед за нами. Мне интересно, что он ожидал увидеть? Я получаю ответ на свой вопрос, когда позади меня раздается удивленный вздох и Генри делает шаг в круг света от лампы, которую держит Мэри. Он смотрит на женщину, прожившую на свете восемьдесят лет: у нее длинные серебристо-серые волосы, в вырезе ночной рубашки видны такие же, как у меня, шрамы, но в остальном она сохранила облик шестнадцатилетней девушки. Мы стареем и дряхлеем и движемся к последней черте, а Эстер едва ли постарела хоть на день с тех пор, как Генри видел ее в последний раз.
О том, что чувствует Мэри, я могу сказать по ее напряженным плечам. Нет, это не страх — за все годы, сколько я ее знаю, Мэри ни разу не проявила страха, чего не скажешь обо мне, — но, скорее, неугасающая враждебность к нашей пленнице, даже несмотря на то, что она столько лет ухаживала за ней. Однако есть в этом напряжении и неистовое желание защитить нас с Генри, словно мы ее дети — те дети, которых сама Мэри не захотела иметь.
«Я не желаю, чтобы на свете остался кто-либо, обремененный таким наследством, — заявила она однажды, когда я в очередной и в последний раз поднял вопрос о детях. — Я помогу тебе сохранить ее жизнь, но не хочу, чтобы на моего ребенка свалилась эта ноша».
Пока мы поднимались наверх, я думал заговорить с Эстер, но теперь слова застревают у меня в горле. И у сестры появляется возможность обратиться к нам первой, но она молчит. К моему удивлению, тишину нарушает Мэри.
— Хочешь пить? — спрашивает жена.
Эстер кивает. Мэри отдает лампу мне и подходит к Эстер с чашкой разбавленного водой грушевого сидра, которую прихватила с собой. Она приближается осторожно, как белка к валяющемуся на земле ореху. Мэри подносит напиток к губам пленницы, раздается громкий глоток.
— Еще? — спрашивает она и снова поит Эстер.
Это повторяется трижды. Затем Мэри отступает. Эстер приподнимает скованные руки и вытирает влажный рот тыльной стороной ладони.
Если не считать коротких реплик жены, никто из нас по-прежнему не произнес ни слова.
Генри кашлянул. По лицу Эстер пробегает быстрая тень. Она узнала его? Генри намеревается что-то сказать, но я касаюсь его плеча:
— Что ты видишь, Генри? Однажды ты сказал…
— Я сказал, что вижу змею, — плоским голосом произносит он.
— А сейчас?
Эстер наблюдает за нами, не выказывая ни малейших признаков беспокойства или желания расслышать, о чем мы шепчемся, стоя на пороге ее комнаты. За стенами мансарды не слышно ни единого шороха, словно они не пропускают звуков, и даже ночной воздух не просачивается сквозь прореху в потолке, которую я так и не успел заделать. Кажется, мир погрузился в безвременье.
Генри медлит, а затем произносит:
— Не знаю… Я вижу образы, но они… зыбкие, словно пламя свечи. Они не являются истинным отражением того, что находится передо мной. Но, может быть, это обман чувств. Или же мои старые глаза видят то, что я ожидал увидеть: природу этого Существа — его истинную природу… — Он умолкает, неуверенно покачивая головой.
Теперь я делаю шаг вперед.
— Его истинная природа — быть свободным, — говорю я, подходя ближе.
Не настолько близко, чтобы оно могло дотянуться до меня, но достаточно близко, чтобы почувствовать запах розмариновой припарки, которой накануне я перевязал ссадину от кандалов у него на лодыжке. Я опускаюсь на одно колено. Движение причиняет мне боль — слышно, как хрустит сустав.
— Не так ли? — говорю я, заглядывая ей в глаза снизу вверх.
Но я обращаюсь не к моей сестре. Мои глаза встречаются с глазами древнего Существа. Я ищу согласие в его взгляде или опровержение.