Изменник
Шрифт:
Слушайте: по дороге сюда я проезжал Перемышль, и там погулял по улицам. Прохожу мимо одного магазина, где все есть, на витрине выставлены товары и продукты, которых я не видел даже в Германии. Цены смехотворно низкие, покупателей не очень много, хорошо одетых, веселых и сытых! Что за чудеса? Подошел ближе, читаю объявление: «только для лиц немецкого происхождения!» Понял и оглянулся; смотрю недалеко от меня стоит оборванец, наверное, поляк, смотрит на витрину, на радостных покупателей, сам худой как скелет. Я поймал его взгляд и ужаснулся: в нем горела такая ненависть к нам немцам, что ее, как будто, было достаточно чтобы уничтожить нас всех сытых, самодовольных… Ушел, потом шел вдоль бараков, где ходили, смеялись и ели немецкие солдаты в ожидании поездов на родину и на фронт. Смотрю — за деревом стоит молодой интеллигентный еврей, худое нервное лицо, большие умные глаза,
Перед тем как ехать в Россию я был проездом в одном городке Бельгии, дело было вечером, низко над городом летели английские бомбовозы, по дороге на наши немецкие города; на улицах несмотря на рев сирен стояли толпы народа, они аплодировали и я видел в их глазах радость и торжество, радость от того, что эти самолеты летели убивать наших женщин и детей, потому что они были немцы! Мой отец живет в бывшей польской области, уже присоединенной к Германии, в имении одного поляка. Хозяина выслали и его имение конфисковали, теперь оно является собственностью моего отца! со всем своим живым и мертвым инвентарем, с мебелью, подушками и одеялами! И знаете, когда я там был, я боялся, боялись и отец и мать! Боялись этого дома! сада, вещей, собак, коров, лошадей и местных жителей; ненависть и жажда мести была вокруг нас! Боже, что там будет, когда мы проиграем войну! Вы не представляете? А я вам тогда скажу: будет массовое истребление немцев! во всех областях, присоединенных нами к Германии, а потом и в самой Германии и в ее столице Берлине! Войну мы проиграем, мы не можем ее выиграть, потому что против нас весь мир, охваченный ненавистью и жаждой мести! Это вопрос только времени!
Но я вам скажу, если я погибну, я не буду ни в чем виноват! У меня нет на руках крови и не будет! Меня назначили начальником немецкой полиции! Прекрасно! Слушаюсь! Но я не расстреляю ни одного русского, пусть это делает Шаландин, Шубер и вы! Как вы сделали сегодня с несчастным Ивановым и Соболевым. А я умываю руки! я непротивленец! Эти доносы, всю эту липкую паутину, которую плел этот Шульце, я уничтожил, сжег! Все ящики пустые! и я думаю, что вы меня одобряете, потому что вы все-таки добрый человек, хотя ошибаетесь, думая бороться злом против зла! Вы, Галанин, за это скоро поплатитесь, вы в особенности, потому что вы не живете в Германии, где все-таки можно как то спрятаться среди немцев! когда война кончится! А жаль, вас в особенности жаль, потому что вы гораздо лучше других!»
Галанин слушал молча длинную проповедь Ратмана, когда он задохнувшись замолчал, выпил стакан водки, который сам налил и улыбнулся: «Слушайте, Ратман, какой же вы чудак! разве в такое время с вашими взглядами жить можно?» — «Как видите можно! жив же я! Ну хорошо, бросим об этом! Я ведь знаю, почему вы пришли! не только затем чтобы меня поздравить! Не беспокойтесь, ни Котляровой ни Минкевичу бояться нечего! Я не уничтожил их карточек, знаю, что вы человек недоверчивый и поэтому их сохранил. Вот они, вы можете их взять. Я повторяю вам еще раз: Я толстовец и не хочу крови и ее не будет! хотя бы это стоило моей жизни!» Галанин растроганно сжал ему руки: «…я перед вами преклоняюсь! Я хотел бы быть таким как вы! но не могу! Все-таки вы ошибаетесь: большевики во всяком случае будут разбиты первые, Германия, может быть, потом! И тогда милости просим к нам в освобожденную Россию. Я вас никому в обиду не дам и войду в ваш кружок толстовцев!»
И было так как сказал Ратман: арестов больше не было! можно было вздохнуть спокойно, работать и в свободное время веселиться! Жили мирно и благословляли товарища белогвардейца и делились своими думками. Шульце сдох, со своими душегубами на мину наехал. Галанин так все хитро обдумал, что сам в белом кителе с переводчицей цветочки рвал, на солнце грелся пока Исаев Шульцу кончал! А Исаева, когда тот свое задание выполнил, тоже убить приказал! И не только его, но и всех, кто так или иначе был виноват там в смерти его любовницы, и тех, кто ее сам мучил и резал, Красникова с его жидами и папашу с веселыми, старосту Савку и Таисию! А когда был внезапно расстрелян по приказу Шубера полицейский Жердецкий, весь город ахнул и многие даже смеялись!
На другой день после разгрома партизанов и казни Иванова, приехал новый староста Озерного и привез на
Итак все, связанное с горем Галанина, было кончено на этой грешной земле и остальные, совсем мало виноватые, могли, наконец, успокоиться и не бояться мести белогвардейца. Даже в Озерном успокоились жены партизан, с которыми погуляли полицейские, примирились со своей участью, и обсуждая историю с Маруськой, не хотели нового кровопролития, простили своим насильникам, а некоторые в своем прощении пошли еще дальше, продолжали спать с ними и дальше уже по доброй воле и своему хотению. Дело было житейское молодое, весна становилась все горячей, играла кровь. Снова тихими вечерами гуляли парочки по берегу Сони, где зеленели и густели плохо вырубленные кусты, немцы, полицейские и их любовницы клялись друг другу в вечной любви, на зло войне и расовым законам, целовались и ласкались!
Целовалась и Шурка со Степой, возвращалась поздно домой и жаловалась рассматривая свою смуглую грудь: — «Опять мне синяк сделал ненасытный! Не буду больше с ним встречаться до свадьбы! все хочет больше. Опасно! самой хотеться начинает! Буду слушать Галанина!»
Ложась спать тушили свет, по молчаливому соглашению на ночь меняли свои места Галанин и Ваня. Ваня становился у изголовья, улыбающейся хитрой улыбкой Шурки, Галанин смотрел на молчаливую Веру. Плохо спала Вера на своей узкой девичьей кровати. Жарко было под грубой толстой простыней, мечтала о многом, сначала робко потом все смелее. Вставая по утрам после ухода Шурки уже не стеснялась темных насмешливых глаз, когда сбросив одеяло и простыню нарочно медлила одеваться, приучала себя к нему, чтобы не растеряться потом, когда наступит минута, которой она боялась и одновременно с нетерпением ждала… Боролась все-таки всеми своими ослабевшими силами и старалась рассуждать логически: с одной стороны спокойная интересная жизнь на благо родины рядом с Ваней, все ясно и просто, с другой вечное волнение, страх за будущее позорный и страшный конец с Алексеем, все грозно и туманно! Нужно было все-таки взять себя в руки, выбросить из головы несбыточные и безумные мечтания! Ведь она погибнет! и из чего? из за этих глаз и губ? Это было какое-то колдовство! и никто ей не помогал это наваждение рассеять! Наоборот!
Все в городе, даже те, которые от Галанина страдали особенно, все-таки его любили, плакали и любили, как, например, Аверьян! Остальные хвалили с чувством какого то восторженного удивления, немцы и русские, начиная с Шубера и Бондаренко! Теперь, после уничтожения партизан, в особенности! Весь успех этого кровавого дела приписывали ему, потому что это он принял на себя с горсточкой немцев весь удар врага. Все рассказал Степан. Он был героем, это было всем ясно, кроме него самого, который сам над собой смеялся. Что было совсем плохо и уничтожало Веру, было то, что веселые и евреи не были настоящими партизанами, а простыми жестокими бандитами, это знали все и она. Поэтому Галанин был прав, рискуя своей жизнью, чтобы их всех уничтожить. А жизнью своей он рисковал страшно, в этом убедила ее Шурка.
Шурка пришла вечером и принесла рваный грязный китель, торжествующе показывала Вере: «Смотри, куда пуля попала! Ведь чуток ниже и прямо в его горячее сердце, видишь как погон разорвало? Он дал мне чтобы я отдала в стирку, дал мыла и порошки всякие! думаю, сама постираю, мыло мне самой нужно! Нужно свои комбинации и рейтузы стирать, а то грязные, от Степы стыдно!» Вера с испугом рассматривала китель, дрожащими пальцами приглаживала разлохмаченный погон, нерешительно предложила: «Тебе и так много работы! По утрам рано встаешь, у меня больше времени! Я сама постираю завтра утром, останется мыло, верну. Только не говори ему, что я стирала; не хочу чтобы знал».