Избранное
Шрифт:
Но когда он, весь взмокший, прибыл после полудня на улицу Альпар, рабочих там не было. Дождавшись свежего выпуска газеты и узнав, что попытки прийти к соглашению кончились ничем, они разъехались по домам. На участке остался лишь хромой, сторожить цемент и кирпич. «А остальные?» — спросил Лайош. «Домой поехали, тесто бабам месить». — «А вы будете сторожем?» — снова спросил Лайош. «А что, вы, может?» — «Я-то нет», — ответил Лайош, скидывая мешок у сарайчика. Они посмотрели друг на друга. Лайош гадал, не прогонит ли его хромой. Хромой же думал, что он, конечно, не прочь, если есть кто-то, с кем можно шутки шутить, но страсть как не любит, когда он обедает, а ему в рот глядят. Он и так лишь половину поденной платы получит за эти дни, да домой еще надо что-нибудь привезти. Но потом оба вспомнили Водала, и Лайош стал посмелее, а хромой — дружелюбнее. «У вас этот мешок не колбасой набит? — спросил хромой. — То-то славно нам было бы тут». «Ага, вы только хлеба достаньте побольше к колбасе-то», — ответил Лайош. Посмеялись, но оба еще все-таки с подозрением поглядывали друг на друга: как они станут вдвоем сторожить? У соседского участка вдоль изгороди были заросли дикой сливы. Хромой подошел, пощупал ядовито-зеленые ягоды. «Хорошая вещь, — сказал он, — если ешь и думаешь, что это маслины».
Лайош рылся в своем мешке. Много бы он сейчас дал, чтобы чем-нибудь угостить хромого или хоть за ужином не сидеть рядом с голодным видом, будто милостыни дожидаясь. Но он и сам знал, что ничего у него нет, и совсем уже решил к вечеру уйти в город — «перекусить чего-нибудь». И тут Лайош вспомнил про
Кто-то свернул с дороги на участок — это была Маришка. Лайош быстро закрыл мешок и вскочил; хромой, застеснявшись своей разномастной обувки, поджал под себя ногу в новой туфле. «Да сидите, — крикнула Маришка. — Лучше я тоже с вами сяду». И рассмеялась, споткнувшись о не замеченный в люцерне железный прут. Она изо всех сил старалась изобразить веселое и беззаботное настроение, когда шла к ним по высокой траве; длинные оборки, те самые, которые Лайош запомнил еще с горы Гуггер, кокетливо танцевали у нее на груди. «Это моя сестра», — с гордостью сказал Лайош, когда Маришка, приподняв подол шелкового платья, из-под которого белела нижняя юбка, села на люцерну. «Как прикажете величать: сударыня или барышня?» — спросил хромой. «Всего только барышня», — хихикала Маришка, косясь на Лайоша и краснея. «Тогда нижайше прошу меня извинить, барышня, что не сразу вскочил, — неестественным голосом продолжал хромой. — Ногу повредил, знаете ли». «Как? Здесь, на стройке?» — ужаснулась Маришка, радуясь, что не надо смотреть на Лайоша. «Да нет, еще при рождении», — осклабился хромой. Он уже два или три года был женат, но, когда его знакомили с девушками, до сих пор одолевал смущение этой остротой. Маришка и последние слова поняла лишь как шутку, и оборки у нее на груди затряслись еще сильнее. «Стало быть, вы теперь мало что одноногий, так еще к тому же и охромели. Вон нога-то у вас — одна». — «А вторая краденое добро стережет». И хромой подмигнул Лайошу. Теперь и Маришка посмотрела на брата. «Ну как ты, Лайи? Я слыхала, на этой неделе уже не начнете». Произнося «слыхала», она подняла на брата, единственного мужчину в семье, виноватый, такой же, как там, у горы Гуггер, взгляд. Лайош, оценив этот взгляд по достоинству, решил показать, что не сердится. «Господин Водал тебе сказал?.. Господин Водал — садовник, — серьезно объяснил он хромому, — там, где сестра служит». «Вон откуда родство, стало быть, — рассмеялся тот. — А то здесь говорили, Лайи — родственник господину Водалу». Брат с сестрой на мгновение помрачнели. «Иной неродной десятка родных стоит», — отозвался наконец Лайош, глядя под ноги, на люцерну, — сказал так, что Маришка едва удержала благодарные слезы. И рассмеялась уже искренне, с легким сердцем, пододвигая к мужчинам принесенный с собой узелок. «Я сразу разверну, чтобы ты и друга своего угостил. Помнишь, свояк наш говаривал, когда у тетки цыпленок пропадал: кто цыпленка съел, в том цыпленок сидит и помалкивает». — «Уж во мне-то не пикнет, милая барышня», — засмеялся хромой и, пока Маришка раскладывала на ломти хлеба кусочки жареного мяса, незаметно вытащил из-под себя вторую ногу. «Что скажете, выгодно я купил этот башмак?» — спросил он вдруг, хлопнув ладонью по тонкой коже. Маришка слишком много чистила эти шевровые туфли, чтоб не узнать их сразу. Она повернулась к брату; тот сглотнул слюну. «Я ведь сказал, что узки они мне». И все трое, переглянувшись, покатились от хохота.
Целый час они сидели возле сарайчика, беззлобно поддевая друг друга и веселясь от души, когда на участке появилась какая-то дама. «Это ей мы дом строим», — сказал хромой и поднялся, все еще в разных ботинках. Лайош спрятался за его спину: с него никакого спросу. Маришка, как посторонняя, встала чуть поодаль. «Ну что же вы?» — посмотрела на них барыня, смешно всплескивая руками. Была она невысокой и крепкой. Лайош не подумал бы, что все эти доски, щиты, кирпичи, мешки с цементом могли быть собраны в одном месте, чтоб превратиться в дом ради такой вот простоватой на вид женщины. Маришка и та была одета нарядней, чем эта барынька. «Приходили тут товарищи с палками, — ухмылялся хромой, — пришлось нам согласиться с ними. Ваше счастье, что вы не вчера в это время пришли». — «О, так бы я их и испугалась!» Она с такой детской уверенностью произнесла это, что все трое искренне рассмеялись. Но барыня желала знать, что все-таки будет с домом. «И долго это протянется, сказали они что-нибудь?» «Да мы тоже только из газет знаем», — оправдывался хромой. Газету читала и барынька, но никак не могла уяснить, при чем тут она и ее дом. «Вот не думала, что и вы встанете», — сказала она с упреком, будто хромой сыграл какую-то роль в прекращении работы. «Да и нет в этом смысла, — вставила Маришка. — Мы тут с братом как раз говорили: все равно рабочие в накладе останутся…» Ни о чем таком, ясно, они с братом не говорили, но Маришка чувствовала себя как на иголках, пока не дала понять барыне, что она тут не как-нибудь, а по делу пришла к брату. Барыня ее поняла. «И который же ваш брат?» — спросила она. Маришка указала на Лайоша. Барыня осмотрела оборки на платье Мари, ее руки. «У вас место, милая?» — спросила она, выбрав среднее между более грубым «служите» и изысканным «состоите в должности». — «Да, здесь, на Холме роз, у господ»… — «На Холме роз? А скажите, милая, куда вы ходите за покупками?» — «В Кооператив служащих». — «Как вы думаете, они возьмутся сюда доставлять по кредитной книжке?» — «Конечно, возьмутся. У нас барыня просто считает, что лучше покупать самим и расплачиваться наличными». Между ними начался долгий разговор о ценах, о том, что где лучше покупать и где делает покупки Маришкина барыня. Маришка даже провела некую параллель в духе Плутарха, сопоставив бегло характеры барина и барыни.
Мужчинам вскоре надоело стоять молча. Хромой, воспользовавшись моментом, сбросил дареный туфель. Лайош же прислонился к сарайчику и разглядывал женщин. Теперь, когда они были заняты друг другом, по манерам все-таки видно было, кто из них барыня. Маришка стояла неподвижно, а когда барыня говорила что-то шутливое или одобрительное, она слишком старательно трясла грудью. Жесты барыни
На ночь они забрались в сарайчик, сгребли под себя и солому тех, кто уехал домой. «Эх, и баба моя в одиночку сейчас ворочается!» — произнес хромой с долгим, похожим на зевок вздохом, который должен был служить увертюрой к их совместной ночевке. Зевок этот означал: кругом ночь, мы валяемся на соломе в угольно-черной тьме сарая и за все, что здесь нами будет сказано или подумано, не отвечаем, как за сны, что приходят сами, без зова. С этим протяжным полузевком-полувздохом домашнее, человечье тепло вошло в слепые кирпичные стены, принося с собой запах смятых подушек, на которых лежит раскинувшись и не может заснуть одинокая женщина. Лайош и хромой, ворочаясь с боку на бок, почти въявь ощущали щекочущий ноздри бабий, перинный дух. Для хромого, впрочем, как оказалось, образ оставленной дома жены был лишь чем-то вроде пролога к длинной цепи сладострастных картин, разжигал в нем неуемное воображение, и глаза его, широко раскрытые в темноту, видели белые, пышные женские груди, бедра, ноги, разбросанную одежду. После первой фразы хромого Лайош еще мог подумать, что рядом мучается тоской по жене, не находит себе места любящий муж; но то, что он услышал дальше, очень его удивило. Хромой вовсе не отделял свою жену от женщин вообще, от женского пола, который и был для него настоящим, волнующим чудом, и к этому чуду он мог приблизиться, приобщиться только через жену.
«Ты когда-нибудь смотрел на Сенной площади, как там в теннис играют?» — спросил он у Лайоша. Тот уже рассказал ему, как искал заработок на рынке, и хромой теперь пробовал опираться на общие воспоминания. «Бабы там в этом году не в юбках, а в коротких таких штанишечках прыгают. Видел я там одну блондинку: ляжки круглые, крепкие, груди будто два шара. Как она на мяч кинется — вытянулась вся в воздухе, мышцы на ногах струнами, а уж груди — прямо ждешь, лопнет на них тоненькая блузочка. Так и тянет руку подставить… Нет, ей-богу, стоит там иногда поторчать у забора! Эх, и бабе моей лучше было, — начал он, помолчав, опять, — пока я портным был. Вечером, часов в восемь, она уж, бывало, разденется и ждет, когда я к ней заберусь под перину. Что поделаешь, не прожить нынче на портновские заработки. Зимой еще шьешь понемногу старым знакомым, ну а летом только и видишь деньги, если наймешься раствор месить. Но вот ты скажи, что за осел в наших новых картинах девок для съемки подбирает. Господи Иисусе, ноги — спички, груди — кисеты табачные! Ну можно такое терпеть? Распугают всех иностранных гостей. Уж ты мне поверь, для иностранных туристов это самое главное. Коли тот откормленный голландский барин увидит, какие бабы у нас есть, так сразу заинтересуется и хваленым дворцом с короной на Крепостной горе. А костлявых коз кинокомиссия запрещать бы должна как вредных для общественной нравственности. Ведь во всем мире не найдешь таких первоклассных девок, как у нас, в Пеште. Объяви только: требуются девушки сниматься в кино — что тут будет, брат! Вот почему жаль мне, что я не советник в правительстве. Если б я был председателем такого жюри…»
Тут он замолк ненадолго, мысленно вертясь с сантиметром меж талиями и икрами претенденток. Лайош слушал эти речи и старался отодвинуться от хромого. Он был рад, что вопросы соседа не требуют от него ответа. Что бы он противопоставил такому обилию впечатлений? Ведь он, собственно, даже не мог бы с уверенностью сказать, имел ли он вообще дело с женщиной. В детстве, помнится, девчонки постарше раздевали его в амбаре и играли с ним по-всякому. Но сестра узнала об этом и больше не пускала его к ним. Когда он служил у мельника, пожилая служанка брала его несколько раз к себе в постель, но и это было больше так, неизвестно что. Потом была Веронка, да Веронка не позволяла ему самого главного. В солдатах парни болтали про один дом в городе. Лайош как-то долго околачивался возле, но из дому выходили какие-то барышни, и он побоялся просто так, без знакомства, к ним подойти. «А ты видел в кино, как девки плавают голышом в большой такой стеклянной ванне?» — спросил он наконец, чтобы тоже поделиться своими ночными мечтаниями в будайских пещерах. «А, обман это, — отозвался хромой с презрением. — Мелькнули только — и все. Для того лишь картинку повесили, чтоб мужиков заманивать, а ничего там такого и не было. А вот недавно видел я один фильм: баба там одна одевалась, жена какого-то испанца…» Хромой один за другим приводил эпизоды из фильмов, куда более волнующие, чем плавающие в бассейне русалки. Сначала он говорил подробно и с воодушевлением, потом все медленнее, бормоча под нос себе какие-то слова и подолгу задумываясь. «Шикарная была бабенка… Волосы платиновые… А Дайка в „Марше Ракоци“. До чего здоровая женщина…»
Он уснул, а Лайош, не в силах лежать, поднялся и сел на соломе. Он не мог понять, почему у него так теснит грудь от речей хромого. Когда он сам на скамье в Варошмайоре тискал в мечтах розовую ногу барышни, садившейся в автобус, все в нем дрожало горячей и сладкой дрожью. Теперь, от рассказов хромого, ему стало невыносимо грустно. Не то чтобы Лайоша мучили какие-то неприятные мысли — сама жизнь вдруг сгустилась в нем и давила на сердце. Высоко подтянув колени, он прижимался щекой к ним, косясь на дверной проем. Звезды изумленно глядели на него с высоты, словно он вдруг поднялся в гробу. Лайош тихо выбрался из сарая. Далеко внизу сиял город. Во тьме от него ничего не осталось, только окна и фонари, но эти бегущие вдаль, извивающиеся, перепутанные цепочки напоминали о многом: о витринах мясных лавок, о женских чулках, автомобилях, официантах в кафе, о постельном белье, отделанном кружевами, о высоких зданиях, садах с лампионами, высвеченных синеватыми огнями дорожках, вечерних киосках. На крыше какого-то дома мигала и прыгала световая реклама — то гасла, то вспыхивала, словно билось сердце в груди невидимого человека. Лайош подумал о своей механической тележке и о ничтожности этой идеи перед бесконечностью жизни. Достигнет ли он, пусть через много лет, такого, что хоть одна лампа будет гореть для него в этой россыпи земных и небесных огней? Грустный, сидел он над электрическим морем. Но было и нечто завораживающе прекрасное в этой грусти. Душа, переполнившись ею, расправлялась, росла, как грудь от глубокого вздоха.
Так было и в следующие ночи. Лайош едва дожидался момента, когда можно будет выбраться на открытый воздух. Вполуха слушал он переходящее в сон бормотание хромого про девочек на конфирмации и про знаменитых пловчих. Пока тот говорил, Лайошу не хотелось его обижать, но часто он уже на коленях ждал его первого всхрапа, чтобы скорей оказаться на улице. Вокруг в темноте лишь угадывались груды досок и кирпичей; в канавах фундамента твердел, стыл бетон; подальше на высоком столбе над оставшимся здесь с давних времен домиком виноградаря горела единственная в окрестностях лампочка. Порой с дороги слышались шаги какого-нибудь припозднившегося господина или дамочки. Иные насвистывали, напевали, чтоб прогнать страх. Лайош бродил по люцерне, потом, встав на штабеле кирпича, представлял себя то будущим королем этого города, то несчастным, обездоленным рыбаком на прибрежной скале в тридевятом царстве.