Избранное
Шрифт:
«Ну, что скажешь, Лайи?» И из красных пятен на веках, на крыльях носа, около рта, из мнущих лицо подавленных рыданий сложилась та странная улыбка, которую Лайош много раз видел в деревне, в домах, где плакали бабы по покойнику. «Найдешь себе другое место, Мари», — ответил он этой улыбке, сообразив наконец взять сестру за локоть. Но сам почувствовал, что утешение его — пушинка, брошенная в пропасть, до дна которой может долететь лишь камень. «У меня тоже накопится немного денег… если не сразу место получишь», — бормотал он, инстинктивно отодвигаясь дальше от края пропасти. «Да разве в том дело…» — еле слышно сказала Маришка. Но, даже в тумане своего горя, мысленно приблизившись к тому страшному, грозному, «в чем» было дело, поняла: не было никакого смысла вызывать Лайоша вместо того, кто был ей нужен, — ведь брату «о том» она все равно сказать не сможет.
Другая прямо побежала бы к мужчине: видишь, вот что устроила мне твоя жена, теперь посмотрим, как ты за меня сумеешь постоять. Маришка же даже не хотела сама рассказать Водалу о случившемся. Каждой жилкой и мышцей, каждым нервом своим она жаждала знать, как откликнется, что скажет на это Водал, но поэтому и не смела ничего ему говорить: от него самого должно исходить спасение, помощь,
Пальцы сестры лежали у Лайоша на руке, его рука сжимала ее локоть. Но за грустным и растерянным взглядом, которым Лайош смотрел на сестру, в нем вдруг появилось раздражение и злость против того неясного и тяжкого, что все это время стояло между ними. «Не горюй, Мари, все еще будет хорошо», — поспешил он с традиционным утешением, чтобы не выскользнуло некстати другое: «Видишь, Мари, и нужно было это тебе?..» Некоторые из получивших деньги оседлали уже велосипеды и двинулись в путь, согнувшись над рулем, плохо слушавшимся сегодня их нетвердых рук. Маришка вытерла глаза и стала торопливо прощаться, чтобы никто не увидел ее здесь. «У тебя лист в волосах», — сказал Лайош, показывая на желтый листик, вестник близкого сентября, но не дотронувшись до него. Маришка сняла листик; движение ее руки даже в беде осталось тем движением, каким старательные служанки поправляют прическу, когда их просят «привести в порядок свой туалет».
Лайош, бредя обратно к стройке, старался думать о печальных вещах, но злость все больше брала верх над печалью. Коли ты девушка, так будь серьезной и блюди себя — прорвалась в душе эта злость, когда он засовывал свою половину жалованья в маленький дамский кошелек, полученный от Мари. Он редко думал целыми фразами, и эти слова теперь прозвучали в нем так отчетливо, что он оглянулся даже: уж не сказал ли он их вслух. Рабочие уехали, лишь Водал и пештский каменщик беседовали еще с подрядчиком. Лайош, сидя на ящике из-под раствора, видел, что Водал поглядывает на него, но сейчас ему не хотелось отвечать на этот взгляд. Его раздражение было теперь направлено и на Водала. «Этот тоже мог бы быть поосмотрительней, — думал он. — Сделал бы с женой ребенка, когда еще не поздно было, и забавлялся бы сейчас с ним…» Водал присел к нему на ящик и обхватил его за плечи. Лайош с привычной почтительностью подвинулся, но в голове кипели прежние мысли. «Ну что, барсук? — заговорил Водал. — В долги, что ль, влез у бакалейщика, что грустный такой сидишь? Коли плохи дела, могу выручить парой пенге, так уж и быть…» «Лучше бы ты там выручал, где надо», — угрюмо подумал Лайош, с неприязнью ощущая на плече большую дружелюбную руку. И, обратив серьезный взгляд на Водала, почувствовал, что злость его, скрываемая застенчивостью и почтительностью, выросла в жестокость рассчитанного удара. «Маришку уволили, — тихо сказал он. — Она меня только что вызывала, говорит, вернулись господа и сразу дали расчет…» Водал чуть отстранился от парня. Лицо его потемнело, по губам видно было, как испуг толчками отсасывает из них кровь. Но Водал владел собой: он не вскочил, не закричал. Что он мог сказать, что мог доверить брату своей возлюбленной? Он лишь сидел понуро, как сидел, и даже руки не снял с плеч Лайоша. Сидел, как сидит спокойный, о чем-то задумавшийся мужчина; и все же весь он был как статуя, выражающая какую-то неведомую скорбь. Злость Лайоша сникла. Он теперь ждал только, чтоб Водал убрал с него руку и он мог бы убежать в лесок и броситься лицом в траву… Лишь там, в шорохе хвои над головой, он понял, что, как бы много ни было на свете бед и несчастий, для него в этот день самым большим несчастьем стало то, что там, на углу, на его локоть легла не та рука, которую он ждал.
В воскресенье на стройку пришла хозяйка. Она держалась с Лайошем даже ласковее, чем всегда, и не жалела слов, лишь бы заставить его разговориться. Ее интересовало все, что произошло в субботу: получили ли рабочие деньги, что говорил подрядчик, каково настроение у людей? Но прямо задавать вопросы она избегала. Не то чтобы стеснялась (при необходимости она не боялась идти напрямик), а инстинктивно старалась действовать иным путем, развязывая людям язык, чтобы не вытягивать нужные ей сведения, как воду из колодца, ведро за ведром, но чтобы они сами, потоком изливались на поверхность. «Ну, Лайош, нынче утром я все искала в газетах, нет ли чего про улицу Альпар, — начала она весело, садясь в необработанный проем окна на первом этаже. — Может, думаю, траур надо надевать по бедняге родственничку». «Откупился ваш родственник, вывернулся у нас из рук, — улыбался Лайош. — Размякли мы после „венца“-то, полжалованья получили и на том успокоились». — «Полжалованья? Ну, я о вас лучше думала. Да он уж двадцать раз ваше жалованье присвоил». «Я тоже так думаю», — многозначительно покивал Лайош. И как ни стискивал зубы, что-то в нем поднималось, просилось наружу. Хозяйка глянула на него, она-то знала: в такой момент лучше всего сделать вид, будто вовсе и не собираешься ничего выпытывать, тогда тайна выплеснется сама наружу. Она отвернулась; Лайош заискивающе улыбнулся: «Знаете, сколько он нам за неделю платил? Двести с чем-то». «А у меня четыреста брал на жалованье, — всплеснула барыня руками. — Вот, говорил мне об этом инженер. Да не хотелось мне ссориться из-за мелочей, проверять каждый филлер. Все-таки родственник, да и,
Гнев ее стих, хозяйка снова с детской беспомощностью смотрела на свои ноги. «Честно говоря, я как-то все еще не могу в это поверить. Он знает, на что я пошла из-за него. Может, ему куда-то в другое место нужны были деньги, а после он все вернет…» Она сказала это чуть ли не со слезами в голосе. Тайная надежда, что, может быть, все не так уж и страшно, и более непосредственная цель — выпытать у Лайоша все, что можно, — легко совмещались в этом жалобном тоне. «Нет у него другого никакого места. Была одна стройка, да еще во время стачки кончилась, в Помазе…» — «Ну, может, на бегах играет, или любовницу держит, или пьет!» — вспыхнула барыня. «Пиво, это он любит. Каждый раз по дороге сюда выпивает бутылку». — «Но за шесть недель нельзя столько на пиво истратить. Ах, мерзавец, мерзавец. Вот увидите, собственные рабочие как-нибудь его и пристукнут». — «Рабочим он говорит, что дешево взялся строить. И что у хозяев деньги кончились». — «Он смеет это говорить? Такой наглости я еще не видывала!» Она сидела на окне в полном отчаянии. «Вы как думаете, он может взять и бросить все на полдороге?» — открыла она Лайошу, забыв о тактике, свою тревогу. «Грозился…» — «Да разве можно такое сделать? Разве нет на это закона?» — «Рабочие говорят, дом у него на брата записан…» — сказал Лайош. «Вот как! Но ведь тогда мне конец…»
Вся красная от сдерживаемого плача, барыня спрыгнула с окна и принялась ходить по комнате, стуча каблуками по доскам черного пола. Она не умела переживать горе в неподвижности — и даже теперь, когда, казалось бы, все рухнуло, продолжала всюду заглядывать, ко всему придираться: и черный пол до сих пор не закончен; и когда же снимут наконец опалубку; а столяр не приходил еще снимать размеры? «Знаете, Лайош, муж и слышать не хотел о стройке, — набегавшись, вернулась она к главной своей заботе. — А я уже в смете на целых три тысячи превысила сумму, что он мне разрешил истратить. Теперь этот мошенник еще унес две тысячи. Если вы будете кончать стройку, то еще уйдет бог знает сколько… Вот тут и будь добрым». — «Муж — он ведь тоже человек!» — сказал Лайош, искренне огорченный ее отчаянием. Барыня вскинула голову и вдруг рассмеялась. «Ошибаетесь, Лайош. Мой муж — не человек». И долго сдерживаемые слезы все-таки выступили на ее глазах — так она смеялась.
«Ну, надо, идти, — сказала она, еще раз обойдя и осмотрев все вокруг. — Жужика сейчас у бабушки на Звездной горе, а маленького я у привратника оставила». «А Терике?» — спросил Лайош, сам испугавшись, что магическое слово, причинившее ему столько боли и радости, все же вырвалось из его губ. «Тери? Ей пришлось домой поехать, к ребенку». У Лайоша на лице застыла заискивающая улыбка, с которой он, робко и умоляюще, выговорил: «А Терике?» По крайней мере улыбка эта осталась на месте — разве что вдруг углубилась, словно врезалась в лицо. «А разве Терике замужем?» — сломал наконец эту улыбку отчаянный вопрос. Ведь, не спроси он, барыня так и ушла бы, унеся с собой ответы на вопросы, которые будут терзать его грядущей ночью. «Замужем? — рассмеялась та. — Замужем — без попа. А чего это вы так удивились?» — смотрела она на оглушенного новостью Лайоша с тем веселым лукавством, с каким лишь женщины умеют смотреть на неловкого, большерукого, растерянного мужчину.
Хозяйка не дошла еще и до распятия на перекрестке, а Лайош уже решил, как будет держаться дальше. Нет, Тери не заслуживает, чтобы он думал о ней так, как думал по пути из Будадёнде и особенно после «венца». Еще хорошо, что он вовремя все узнал: по крайней мере быстро избавится от наваждения; теперь вечера снова будут свободны от нее. Действительно, он чувствовал в груди какую-то огромную холодную тяжесть, словно решение, принятое им, было чугунным слитком. Но это тоже сейчас пройдет, это холодное чувство, заставившее его горбиться и не дающее дышать свободно. Он напевал, хлестал люцерну палкой, пошел наверх, к леску, словно желая подняться выше одолевающих его чувств. И в самом деле, он уже был настолько выше своей любви, что мог даже дразнить себя: смотри-ка, Лайош, кому хотел ты домик построить и окружить цветами… Про домик, впрочем, пока не стоило вспоминать. От этой мысли душа его как бы получила пробоину, в которую, сладко щемя, хлынули цветочные запахи и грустная вечерняя тишина. Из-за какой-то потаскушки! — корил он себя. Но вечер и цветы лились и лились в него, а с ними в душу проникли неведомые мелкие, но кровожадные чудовища и начали ползать там, грызя его изнутри. Нет, все равно не будет он думать о ней! Пусть даже деревья не увидят, как он терзается из-за какой-то шлюхи. Он даже пробежался, чтоб вытрясти из себя все это, как собака вытряхивает из ушей воду.
Немного успокоившись, он сел. Все-таки лучше, если он как следует поразмыслит над этим. Теперь он смело может думать о ней. Сколько же лет ее ребенку? Сама она выглядит не старше восемнадцати-двадцати. Не зря заметил он у нее этот акцент: такие молодые немки податливы на грех. А ведь какая вроде бы бледная немочь — прямо как луна. Но внешность обманчива; вон и хромой говорил, что иной худосочной бабе пять-шесть раз требуется за день. Лайош снова вскочил, чувствуя, что сейчас его опять схватит изнутри. Так воспалившийся зуб приводит человека в ужас предупреждающей, слепящей, словно молния, болью. И боль действительно пришла. Лайош увидел бывшего своего ефрейтора. Даже и не всего ефрейтора, а лишь его упругие бедра, колени, как он запомнился Лайошу, когда однажды заставил его чистить ему ботинки. Какие разные, однако, бывают мужики! Один — коряга корягой, а другой — чистый огонь. Вот это кобель, говорили смеясь солдаты; нравилось им, что такие люди вообще живут на свете. Жрут, ругаются, хвастают, командуют — и, как кошка с мышью, играют с девками, с женщинами, со служанками. К каждой у них есть подход. Такой, может, только обнимет сзади служаночку, руки под груди заведет — и та готова, забыла про честь, про все на свете. А уж научится понимать разницу меж мужиками — будет искать всю жизнь. И замужем о том же станет думать, вон как хромой о девках.