Источник
Шрифт:
Они прошли мимо пустыря. Ветер обвил её ноги обрывками старых газет. Они липли к её ногам с лаской кошки. Она подумала, что всё в этом городе близко ей и имеет право на подобные жесты. Нагнулась, подобрала газету и начала складывать, чтобы сохранить.
— Что ты делаешь? — спросил он.
— Будет что почитать в поезде, — глуповато объяснила она.
Он вырвал газету из её рук, смял и отбросил в сухие сорняки.
Она ничего не сказала, и они продолжили путь.
Над пустынной платформой горела одна-единственная лампочка. Они ждали. Он смотрел на железнодорожную колею, туда, откуда должен был появиться поезд.
Когда поезд остановился, Рорк повернулся к ней. Они не пожали друг другу руки. Они стояли, молча глядя в лица друг друга, прямо, как по стойке смирно; это напоминало военное приветствие. Затем она схватила свой чемодан и поднялась в вагон. Минуту спустя поезд тронулся.
VI
«Чак: А почему не мускусная крыса? Почему человек воображает себя выше мускусной крысы? Пульс жизни бьётся во всякой мелкой твари в поле и в лесу. Жизни, поющей о вечной печали. Давней печали. Песнь песней. Мы этого не понимаем, но кому нужно наше понимание? Только бухгалтерам и педикюршам. И ещё письмоносцам. Мы же только любим. Сладкая тайна любви. Всё только в ней. Подари мне любовь и брось всех философов в печку. Когда Мэри берёт бездомную мускусную крысу, её сердце раскрывается и в него врываются жизнь и любовь. Из меха мускусной крысы делают хорошую имитацию норки, но не это главное. Главное — это жизнь.
Джейк (врываясь): Скажите, парни, у кого тут есть марка с портретом Джорджа Вашингтона?
Занавес».
Айк с треском закрыл рукопись и глубоко втянул в себя воздух. После двухчасового громкого чтения голос его стал хриплым, и он прочёл кульминационную сцену на едином дыхании. Он посмотрел на аудиторию, рот его насмешливо кривился, брови высокомерно изогнулись, но глаза умоляли.
Эллсворт Тухи, сидя на полу, чесал спину о ножку стула и зевал. Гэс Уэбб, распластавшийся на животе посреди комнаты, перекатился на спину. Ланселот Клоуки, иностранный корреспондент, потянулся за своим коктейлем и прикончил его в два глотка. Жюль Фауглер, новый театральный критик «Знамени», сидел не двигаясь; он был неподвижен уже в течение двух часов. Лойс Кук, хозяйка, подняла руки, потянулась и сказала:
— Господи, Айк, это ужасно.
Ланселот Клоуки протянул:
— Лойс, девочка, где ты берёшь этот джин? Не будь такой жадиной. Ты худшая из всех известных мне хозяек.
Гэс Уэбб заявил:
— Я не понимаю литературы. Это непродуктивная и напрасная потеря времени. Писатели исчезнут.
Айк резко расхохотался:
— Мерзость, а? — Он помахал рукописью. — Настоящая мерзость. Зачем, вы думаете, я её написал? Покажите мне кого-нибудь, кто мог бы написать худшую вещь. Такой гадкой пьесы вы в жизни не услышите.
Это не была очередная встреча Совета американских
— Ты бы лучше отказался от театра, Айк, — предложил Ланселот Клоуки. — Творчество — вещь серьёзная, она не для случайных подонков, решивших попытать счастья. — Первая книга Ланселота Клоуки — отчёт о личных приключениях за границей — уже десятую неделю держалась в списке бестселлеров.
— Отчего же, Ланс? — сладким голосом протянул Тухи.
— Ладно же! — рявкнул Клоуки. — Хорошо! Налей-ка выпить.
— Это ужасно, — заявила Лойс Кук. Её голова устало перекатывалась из стороны в сторону. — Совершенно ужасно. Так ужасно, что даже великолепно.
— Чепуха, — сказал Гэс Уэбб. — Зачем я вообще сюда хожу?
Айк запустил рукопись в камин. Она натолкнулась на проволочный экран и упала обложкой вверх, тонкие листы помялись.
— Если Ибсен мог писать пьесы, почему же я не могу? — спросил он. — Он гений, а я бездарь, но ведь этого недостаточно для объяснения.
— В космическом смысле нет, — подтвердил Ланселот Клоуки. — И всё же ты бездарь.
— Не повторяй. Я первый сказал.
— Это великая пьеса, — произнёс чей-то голос — медленно, устало и в нос. Голос звучал в этот вечер впервые, и все повернулись к Жюлю Фауглеру. Один карикатурист нарисовал его знаменитый портрет — две соприкасающиеся окружности — маленькая и большая, большая была животом, маленькая — нижней губой. На нём был великолепно сшитый костюм, цветом напоминавший, как он говорил, merde d’oie — гусиное дерьмо. Руки его постоянно скрывали перчатки, он всегда ходил с тростью. Жюль Фауглер был знаменитым театральным критиком.
Фауглер протянул к камину трость, подцепил рукопись и подтащил по полу к своим ногам. Он не поднял рукопись, но повторил, глядя на неё:
— Это великая пьеса.
— Почему? — спросил Ланселот Клоуки.
— Потому что я так сказал, — ответил Жюль Фауглер.
— Это шутка, Жюль? — спросила Лойс Кук.
— Я никогда не шучу, — ответил Жюль Фауглер, — это вульгарно.
— Пошлите мне пару билетов на премьеру, — скривился Ланселот Клоуки.
— Восемь восемьдесят за два места, — сказал Жюль Фауглер.
— Это будет гвоздь сезона.
Жюль Фауглер повернулся и увидел, что на него смотрит Тухи. Тухи улыбнулся, его улыбка не была лёгкой и беспечной. Это был одобрительный комментарий, признак того, что Тухи считал разговор серьёзным. Фауглер посмотрел на остальных, взгляд его был презрителен, но смягчился, остановившись на Тухи.
— Отчего бы вам не войти в Совет американских писателей, Жюль? — спросил Тухи.
— Я индивидуалист, — сказал Фауглер. — Я не верю в организации. И кроме того, разве это необходимо?
— Нет, совершенно не обязательно, — ответил Тухи весело. — Не для вас, Жюль. Нет ничего, чему я могу вас научить.
— Что мне в вас нравится, Эллсворт, так это то, что вам ничего не надо объяснять.
— Чёрт возьми, зачем здесь что-то объяснять? Ведь мы шестеро одного поля ягоды.
— Пятеро, — заметил Фауглер. — Мне не нравится Гэс Уэбб.
— Почему? — спросил Гэс. Он не был оскорблён.
— Потому что он не моет уши, — ответил Фауглер, как будто его спросил кто-то другой.