Хризантема
Шрифт:
Накачанный антибиотиками, организм священника отчаянно мобилизовал последние резервы на битву с болезнью. Помимо доктора Итимуры за больным ухаживали три женщины: постоянная медсестра, Кэйко, которая регулярно заглядывала в течение дня, и Мисако, дежурившая вечером и ночью.
Палаты наверху практически не отличались одна от другой. В каждой напротив двери было окно, под которым стояла койка, а рядом с ней тумбочка, выкрашенная в белый цвет. Светлые стены, пол из некрашеных досок. Из окна виднелась выступавшая крыша первого этажа, дальше начиналось кладбище с двумя старыми кряжистыми соснами, на которых поселилось целое
Она придвинула кровать в соседней палате поближе к стене, чтобы всю ночь быть рядом с больным. Их разделял лишь тонкий слой досок. Обычно она уходила около часа ночи, дождавшись последнего визита сестры и убедившись, что Тэйсин спокойно уснул. Спала не раздеваясь, в свитере и джинсах, и, едва заслышав кашель, тут же бежала в соседнюю палату. Рано утром Кэйко будила ее, и Мисако отправлялась домой, чтобы принять ванну и урвать еще несколько часов сна.
К утру субботы лихорадка ослабла, капельницу и кислородную маску убрали. Тэйсин уже мог садиться в постели и съедать самостоятельно чашку жидкой рисовой каши. После обеда приходила Мисако со сладким чаем, яблоками и мандаринами. Сидя у постели, она чистила фрукты. Монах послушно их ел, однако было ясно, что его знаменитый аппетит остался в прошлом.
В понедельник он смог уже сам доплестись до туалета, но все еще был очень слаб. Несколько раз в день приходилось терпеть неприятные лечебные процедуры. Медсестра входила в палату в большом белом переднике с непреклонным огоньком в глазах, и Тэйсин понимал, что сейчас должен будет лечь поперек койки, уткнувшись лицом в специальное корытце из нержавеющей стали, а женщина начнет мять и выколачивать его спину, словно матрас, пока измученные вконец легкие не сожмутся в конвульсиях, выбрасывая из себя отвратительную грязно-желтую мокроту. Хуже всего было, когда в палате в этот момент присутствовали Кэйко или Мисако, наблюдая за его унижением. Тем не менее сам факт проявления эмоций свидетельствовал об улучшении состояния больного.
Больничная рутина была слегка нарушена в понедельник вечером. Кэйко отмечала свой день рождения, и семья Итимура собралась втроем — Таро уже отбыл в университет — на праздничный обед сукияки. В конце обеда после чашечки теплого сакэ Мисако, преодолев стыд и унижение, рассказала, как ездила в дом мужа забрать кимоно.
— Просто трудно поверить, — покачал головой доктор. — Неужели люди способны так себя вести?
Кэйко слушала дочь с каменным лицом. Когда дело дошло до денег в хозяйственном пакете, они с мужем пораженно переглянулись.
— Дядя Хидео об этом знает? — поинтересовалась Кэйко.
— Я с ним не общалась, — опустила глаза Мисако.
Мать выпрямилась, ее нос с легкой горбинкой надменно задрался вверх.
— Ну так узнает, — пообещала она. — Я ему напишу.
— Мама, пожалуйста! — взмолилась Мисако. — Не надо никому писать! Какой смысл? С браком все равно покончено, ничего уже не изменишь. — Она начала всхлипывать. — Любовница Хидео ждет ребенка… Оставим их в покое.
Кэйко подала дочери салфетку.
— Вытри глаза и успокойся! Тебе никогда больше не придется иметь дело с семьей Имаи… А вот им теперь придется иметь дело со мной.
После полуночи вновь пошел
Еле слышным шепотом Мисако стала напевать детскую колыбельную про падающий снег. Белые хлопья за окном делались все мельче и падали все гуще, превращаясь в сплошную пелену и отбрасывая дрожащие отсветы на сумрачные стены палаты. Мягкий призрачный свет и нежное пение успокаивали больного даже сквозь сон, возвращали его в далекое детство, когда он с сестренкой играл в снежном домике, похожем на огромную глыбу льда. Скорчившись внутри над тоненькой горящей свечкой, они весело смеялись, поедая сладкие рисовые колобки и наблюдая, как на белых стенах пляшут тени, колеблемые детским дыханием.
Мисако стояла у окна, завороженная бесконечным движением сплошной белой завесы, сквозь которую ей почему-то мерещился снежный домик и лица веселящихся детей, мелькающие в дрожащих отсветах. Звук детского смеха будил в сердце радостные воспоминания, и ей мучительно хотелось попасть туда и присоединиться к общему веселью.
Картинка медленно угасала. Мисако прижала лицо и руки к холодному стеклу, словно стараясь удержать ее, потом закрыла глаза, отдаваясь ощущению покоя. Как всегда после видения, накатила усталость. Направляясь в свою комнату, Мисако снова уловила знакомый звук, но теперь он исходил от постели больного. Монах чуть слышно смеялся — счастливым детским смехом.
Во вторник утром Кэйко отдала на почту толстый конверт, адресованный дяде Хидео. В письме, написанном четким изящным почерком на лучшей рисовой бумаге, выражались сожаления по поводу семейной катастрофы, великодушно признавалась ее необратимость, а затем в подробностях излагался визит Мисако в дом бывшего мужа, когда адвокат обманом заставил ее подписать бумаги. Упоминалось о двух миллионах иен в оберточной бумаге, и перечислялись дорогие вещи, принесенные в свое время Мисако в дом Имаи в качестве приданого. Конверт должен был отправиться специальной курьерской почтой и отдан лично в руки адресату не позднее вечера следующего дня.
Мисако, поглощенная мыслями о снежном видении, к тому времени уже забыла о планах матери. Впервые в жизни необыкновенный дар принес не боль и смятение, а радость. Самой ей в детстве не приходилось лепить снежную хатку, и она догадывалась, что именно со священником, спавшим рядом в комнате под тем же окном, связано новое видение. Новое, чистое, совсем не такое, как прежде.
В три часа того же дня Мисако вошла в палату с горячим чаем и пирожными, рассчитывая, что Тэйсин достаточно окреп, чтобы поговорить. Монах сидел в кровати, аккуратный и чисто выбритый, но серый и осунувшийся, похожий на бумажную куклу, изображающую прежнего благодушного толстяка. При виде Мисако лицо его просияло.