Harmonia caelestis
Шрифт:
Мой отец был тогда еще молод (осьмнадцатое столетие?), хотя нет, молодым он уже не считался, но выглядел моложаво (начало девятнадцатого), так вот, мой отец лежал голый в кровати, скалился во весь рот и, можно сказать, пожирал, уписывал за обе щеки вливающийся в окно спальни утренний свет. Как Нарцисс, разглядывал он себя, с особым вниманием к собственному мужскому достоинству, совершавшему ритуал утреннего пробуждения. Означенное достоинство, словно бы независимо от него, моего отца, то гнулось, то распрямлялось. Чего уставился?! вскричала мать, чего это ты на себя глазеешь?! Что значит — на себя?! вскричал в ответ мой отец и ухватил пробуждающегося за шкирку, вот как? а это — чье? для кого я его лелею?! Моя мать слушала ложь моего отца с надменным удовлетворением. Вёрёшмарти тем временем приступил к стихотворному эпосу «Бегство Залана», да и Гете что-то строчил, по обыкновению.
Один из моих дедушек, тот, что по материнской линии, служил у другого моего дедушки управляющим или кем-то там в этом роде. Мой отец уже в раннем детстве таращил глаза на маму — девчонку в юбочке с желтыми тюльпанами и подвешенной к ней, словно к колоколу, парой танцующих ножек. Моя бабушка — по отцу — этого не одобряла, но не из презрения, а, напротив, потому, что хотела защитить мою мать от моего отца, которого она знала как облупленного. Правда, и семьи, наша и моей матери, были, по ее мнению, не пара друг другу. Мы-то на высоте, так что горный пастух — с горным пастухом. (Вариант: пудель с пуделем, борзая с борзой.) Чтобы вылечить мою мать от моего отца, она как-то велела ей пойти с ней во двор и показала, как спариваются кот с кошкой. Матушка пыталась убежать, но барыня держала ее вплоть до финала бурной любовной сцены. «Вот чего хотят все мужчины, — сказала Мария Риккль, — так что берегись, твоя мать тоже так начала. Если нас, — добавила она, имея в виду себя, — нет рядом, не смей даже разговаривать с мужчиной и не забывай того, что видела. Хочешь валяться в грязи, как животное? Вот к чему приводит любовь». Валяться в грязи, как животное, моя мать не хотела, но к чему приводит любовь — это ее занимало невероятно. И она продолжала манить моего отца своими танцующими ножками. (Распутная рабыня плоти: бабушкины слова.)
Ну еще бы, у моего отца было столько лиц! Было лицо усатое, было с двойным подбородком, было лицо татарское и так далее. Он менял их на протяжении всех трех действий. Однажды он встретился с моей матерью, которая произвела на него очень хорошее впечатление, и это казалось взаимным. Но, увлекшись своим маскарадом, мой отец запамятовал, какое лицо было на нем при их встрече. Накладка. Дело кончилось тем, что он подошел к моей матери и, как преступник, одно за другим продемонстрировал ей все свои лица: усатое, с двойным подбородком, татарское и так далее. Но она не узнала его. Так они познакомились, моя мать, мой отец.
Свадьба моего отца, по случайности, пришлась на тот день (и ту ночь), когда коммунисты арестовали одного из руководящих коммунистических деятелей Ласло Райка. Тот был человеком особой закалки, материалом, термически обработанным с целью фиксации высокотемпературного состояния или предотвращения (подавления) нежелательных процессов, происходящих при его медленном охлаждении, так что, когда при Хорти полиция самым жестоким образом пыталась выбить из Райка то, что обычно пытаются выбить в подобных случаях, арестованный не проронил ни слова. В результате, когда без малого двадцать лет спустя на процессе, названном по его имени, он проронил кое-какие слова (чистосердечно во всем признался), некоторые из его товарищей парадоксальным образом восприняли это как доказательство его вины, хотя, естественно, предъявленные ему обвинения считали фальсифицированными, но все же должно было что-то быть, раз уж заговорил даже
За обедом, без всякого к тому повода, мой отец нередко обращался к матери с такими словами: Гида Ходоши посылает тебе привет. Или: Алайош Дегре шлет тебе привет. После чего снова умолкал или говорил о чем-то другом. Моя мать никогда его не расспрашивала.
~~~
Не было человека, менее подходящего на роль мужа, чем мой отец. У него и самого в отношении себя не было никаких иллюзий. Он прекрасно понимал, что не способен на верность, не способен устоять перед искушением; всего лишь за год до женитьбы он все еще характеризует себя как человека, у которого предмет влечений меняется чуть ли не ежедневно и который семь раз в неделю чувствует готовность жениться — и всякий раз на другой женщине. В конце толстой тетради в твердом переплете я обнаружил его дневник. А в нем — имена тех женщин и девушек, которые были предметом его страсти с шестнадцатилетнего возраста, имена, которые он своим каллиграфическим почерком заносил туда, чаще всего обводя свои не предназначенные для постороннего глаза записи красными чернилами и украшая их орнаментом из мелких цветочков. Рядом с именами дам он оставлял не поддающиеся расшифровке знаки. Среди его пометок есть крестики, есть значок, напоминающий букву «бета», есть наклонная и перечеркнутая буква «V», есть «р», есть «с» с точкой в середине. Только к двум значкам я нашел объяснение: буква «U» с точкой в середине означает: давно потерял всякий интерес; та же буква с двумя точками — «Auch nicht [53] ». Первое время я никак не мог понять, почему так часто меняется его почерк; разгадка пришла, когда я заметил под некоторыми стихами мелкие, едва читаемые подписи: «Переписано моим другом Гезой Штенцингером; переписано сестрой моей Илоной; сестрой моей Гизеллой; сестрой моей Маргит; другом моим Лайошем Грефом». Вот имена тех, в кого мой отец был влюблен в молодости: Маришка Ковач, Роза Брукнер, Илона Балог, Веронка Сабо, Мари Фазакаш, Милли Шварценберг, Ирма Фукс, Илька Гутманн, Пирошка Чанади, Маришка Кальманцхеи, Терка Галл, Наталия Драхота (возле ее имени он приписал позже: «Уже не надо!»), Лаура Гутманн, Янка Задьва, Маргит Чанади, Илонка Чанак, Маришка Нанаши, Илька Мако, Паула Цуккер, Элла Варга, Илонка Чанади, Жофика Лёвенберг, Эва Тёкёли, Магдушка Сабо, Роза Нанаши, Жужика Пирански, Ирен Филоташ (эта дарит ему кольцо, которое он принимает со спокойной душой, а чуть погодя отдает своей сестре Маргит), Эржи Нанаши, Терез Хубаи, Эржике Ридль, Пирошка Шестина, Эржике Беке, Илька Войнович, Ирма Гельтль, Ирма Зегенвайс, Габриэлла Люкс, Паула Отте, Роза и Ида Бруннер, Эржике Шоваго, Илона Шестина. Многие, тоже, видимо, немалочисленные, случайные знакомства в Паллаге, Надьхедеше, Вене и Граце в списке отсутствуют («После дождичка в четверг — вот когда она мне понравится, хе-хе-хе!»).
53
Тоже нет (нем.).
Моя мать — женщина умная и многое знает про отца, многое, но не все; она, например, и понятия не имеет, что в Паллаге, Надьхедеше, Халапе — везде, где у <здесь следует фамилия моего отца> имеются поместья, нет такого стога, под которым не лежал бы хоть раз мой отец с очередным предметом своей страсти, не находящей полного удовлетворения; она не понимает, что моим отцом, постоянно меняющим свои идеалы, но относящимся к ним вовсе не идеально, постоянно испытывающим потребность во вполне реальной, телесной связи, владеет столь неодолимая сила, что даже ее (моей матери) властная рука не может вырвать отца из-под ее влияния и что Джекиль, под звуки семейного «Бехштейна» распевающий с сестренками, не тождествен Хайду, который без раздумий опрокидывает любую особу женского пола, хоть на минуту обратившую на него внимание, и который ради часа наслаждения готов нарушить любую клятву, забыть любое данное слово. Любое.
Когда моя мать обнаружила тайную тетрадь моего отца, ту самую, в твердом переплете, исписанную стихами, посвященными другим женщинам (Погоди-ка, мой дружок, поцелуй меня разок. И не бойся ты, ей-ей, грозной барыни своей…), она взяла карандаш, заточила его, Eberhard Faber, 1207 2,5 = НВ, и исправила в ней орфографические ошибки. (А затем, меж двумя стихотворениями, адресованными Ильке Гутманн и Маргит Чанак, вписала смертный приговор их браку: В прачечную 28 октября: простыни — три, скатерти — восемь, салфетки — восемь, наволочки — семь, пододеяльники — три, полотенца — шесть, женские сорочки — двадцать одна, мужские сорочки — двадцать две, женские панталоны — одиннадцать, юбки — шестнадцать, носовые платки — шестнадцать, чулки — четырнадцать, портянки — восемь, тряпки для пыли — три, кухонные полотенца — три, полотенца цветные — шесть, накидки на стол — две, подштанники — семь.)
Если рассматривать моего отца с точки зрения Марии Терезии (а другой в восемнадцатом веке и не было!), перво-наперво надо упомянуть его дядю, которого императрица буквально осыпала драгоценными каменьями своего внимания и который позднее имел немало конфликтов с императором, сыном императрицы. Его петиция от 8 мая с протестом против германизаторских устремлений Иосифа II не только осталась без ответа, но и навлекла на него высочайшее неудовольствие. Мой дядя, однако, с каких бы высот ни сходила прихоть, склонять голову не умел, особенно когда дело касалось Венгрии. Французский посол, если не ошибаюсь, Дюрфор, писал о нем: Просвещенный и справедливый ум, на своем многотрудном посту пользующийся доверием нации; воле государыни подчиняется неохотно, рискуя тем самым утратить свой пост или, по крайней мере, влияние при дворе. Тем не менее при учреждении ордена Святого Иштвана, идея которого принадлежала дяде моего отца, и он же стал его первым великим магистром, королева, по семейным преданиям, пригласила его на аудиенцию. Самоуверенный дядя молча склонил перед нею голову. Он знал свою королеву. Что вы бормочете?! завопило ее величество. Неужто я не имею права потребовать, чтобы подданные обращались ко мне, используя полные, грамматически безупречные предложения? Можете не отвечать. Ваше молчание я расцениваю как грамматически безупречную фразу, и с этими словами собственноручно прикрепила свой личный орденский крест к груди своего любимчика <здесь следует фамилия моего отца, а также его дяди>, наказав притом, чтобы всякий его потомок, если только достоин будет этого ордена, носил именно этот крест. (Позднейшее утверждение, появившееся в 52-м номере еженедельника «Вашарнапи Уйшаг», согласно которому этот знак принадлежал главному придвернику Карою, не имеет под собой оснований, ибо последний — и это факт исторически подтвержденный — обладал не большим, а малым крестом Святого Иштвана.) Хлопот с нашей многочисленной семьей у Марии Терезии было немало. Мой отец, который не оставил после себя потомства и скончался от апоплексического удара прямо в карете на венской Химмельпфортгассе, не успев даже попрощаться со своей младшей сестрой графиней Фекете, был в сложных, запутанных отношениях с восемнадцатым столетием. Разумеется, все началось с того, что восемнадцатое столетие вступило в сложные и запутанные отношения со страной, и прежде всего с господствовавшими в ней обычаями. Венгры, которые до тех пор мало-помалу совершенствовали свой язык под влиянием латыни и видевшие в латинстве и, по сути, неотделимой от него библейской морали единственный образец, определявший все жизненные представления, ставший частью национальной культуры, в восемнадцатом веке впервые не спорадически, а по широкому фронту стали соприкасаться с языком, культурой и нравственностью новой эпохи. И поскольку это соприкосновение, это танго невольно подтачивало и ослабляло культурный потенциал и религиозно-этические убеждения, отождествляемые с самой нацией, то неудивительно, что перемены эти многим казались национальным бедствием, чем-то таким, что подрывает внутренние силы нации, делая ее беззащитной перед врагами, только и ждущими ее гибели. Мой отец с таким подходом был не согласен и неловко топтался на перекрестке старых и новых веяний, не желая отождествлять себя с безнравственным царедворцем, транжирой и сибаритом, любимым объектом пасквилей и сатир (самая богатая и оригинальная часть тогдашней литературы), которые неустанно противопоставляли ему старый идеал венгра, наделенного силой, доблестью, бережливостью и порядочностью. Несомненно, сегодня в этом можно уже признаться, объединение элементов новой культуры с венгерской национальной духовностью, несмотря на все истовые усилия, все еще не закончилось, и новое направление, хотя и может похвастать отдельными замечательными достижениями, так и не привело к созданию единой национальной культуры. Сколь бы ни огорчало моего отца это вечное противопоставление старого и нового как явлений якобы качественно различных, не будем отрицать, что старые, грубые, но устойчивые нравственные представления не только в манере одеваться, но и в образе жизни были вытеснены такими нормами, которые до того были характерны лишь для рафинированной, утратившей всякие нравственные устои аристократии. И именно случаи моего отца и ему подобных обрекали новое направление на непопулярность, уменьшая ряды сторонников путешествий и общения с внешним миром. Свою головокружительную карьеру мой отец начал в парижском посольстве, где инициировал весьма накладную в финансовом отношении связь с герцогиней Нассау. Муж герцогини, кстати, против этого нимало не возражал, и только когда мой ненасытный отец распространил свое (чувственное) внимание еще и на любовницу герцога, дважды рогоносный рыцарь возжаждал крови, которую и пролил на дуэли — не слишком много, но вполне достаточно, чтобы отмыть свою честь. Однако бабушка, княгиня Сюзанна Любомирска, как озабоченная мать, немедленно вызвала сына домой, в подтверждение своей решительности заморозив внушительные суммы, высылаемые ему на карманные расходы, после чего мой отец вернулся в Венгрию — к искреннему сожалению герцога Нассау, который, лишившись «молодого Франци», должен был сам оплачивать астрономические счета своей женушки. Дома бабушка Лабо, которая в брачных делах была довольно наивна, взяла себе в голову, что женитьба поможет привести моего отца в чувство, и подыскала ему невесту, на которой мой отец и женился: пятнадцатилетнюю Нести (Эрнестину), ошеломительную красавицу из знатной австрийской семьи, девицу не Бог весть каких аналитических способностей (тупую как задница). Возвращаясь от алтаря, после клятв в вечной любви и верности, мой отец, видя сияющие лица своей матери и жены, тоже воссиял и с веселой чистосердечностью признался матери, что в качестве гостинца привез из Парижа еще и сифилис. Оп-па! Княгиня Любомирска, дождавшись, пока молодые получат благословение в домашней часовне, отменила брачную ночь и со словами «получишь цыпочку, когда выздоровеешь» уложила новоиспеченную невестку в свою постель. Какое-то время мой отец бродил вокруг дома, но когда выяснилось, что выздоровление — дело нескорое, собрал пожитки и умотал в Париж. Феодальная жизнь — не рассадник безупречной морали, это уж точно: баре и крепостные, особенно в делах чувственных, неизбежно развращают друг друга. Там, где нет взаимного и равного уважения между ценностью жизни и ценностью чести, нет другого спасения, кроме фанатичной преданности делу и стремления к высоким целям, а не к сиюминутным радостям, либо строгого, не знающего поблажек религиозно-нравственного воспитания. Мой отец пребывал в величайшем хаосе; и нельзя сказать, что в нем не было уважения к ценностям жизни и чести, просто он стремился одновременно к высоким целям и сиюминутным радостям, и все это, как вы понимаете, на основе строгого, не знавшего никаких поблажек религиозно-нравственного воспитания. О дьявол! Поди разберись тут. Нет класса более коррумпированного и коррумпирующего, чем аристократия, забывшая о своем политическом назначении. Марии Терезии было нелегко с моим непослушным отцом. Как королева — и женщина — в период своего правления она во многом способствовала наступлению новой эры, но при этом в религиозно-нравственном смысле оставалась приверженицей и продолжательницей старых порядков. В этом вопросе она была полностью на стороне национального сознания и укрепляла его всем весом своей власти, хотя суждения венгров о ней от этого не делались более лестными. Но, несмотря на образцовую жизнь королевы и императрицы — все это враки, что, пока ее величество приветствовала подданных из окна, венгерские лейб-гвардейцы пристраивались к ней сзади, это чистой воды неправда — и ее легендарную строгость, венский двор был ничуть не лучше, чем до нее. Принимая все это во внимание, она вынуждена была идти на уступки («всякой изысканной даме должно иметь отдельное помещение, будуар, куда благовоспитанный муж никогда не входит и где ее дозволяется беспокоить только возлюбленному, пользующемуся в данный момент ее благосклонностью»), включая уступки по отношению к собственному супругу. (Столь далеко идущие, что, несмотря на ревность, она принимала избранниц его величества, к примеру жену толстяка Канале, посла Сардинского королевства, урожденную графиню Палфи, которая неизменно присутствовала за игорным столом, равно как позднее и герцогиню фон Ауэршпег. Прекрасная герцогиня ничуть меня не обременяет, пишет она в Париж своей любимой дочери Бог знает с какой долей искренности. А после смерти супруга находит сердечные слова и для своей соперницы: Только мы знаем, герцогиня, как много мы потеряли.) Не терпела она лишь скандальных случаев. Традиция была прочнее любых новаций. Императрица имела особую склонность к вмешательству в частные дела других; именно эта склонность привела к созданию так называемой Keuschheitscomission, комиссии целомудрия. Замужняя женщина должна блюсти себя — таков был принцип императрицы. Крестьянским девушкам Верхней Австрии она приказала отказаться от набивных корсетов и несколько удлинить чрезмерно короткие юбки, особым указом регламентировала количество и виды драгоценностей, кои, сообразно рангу, могут носить придворные дамы, запретила последним пользоваться румянами, чем цели своей не добилась, а лишь навела подозрение на дам, которые имели несчастье быть розовощекими от природы. Комитет целомудрия принимал меры не только к тем, чья нравственная безупречность вызывала сомнения (мой отец!), но зачастую вторгался в святая святых семьи по подозрению или доносу, и, как везде, где грубая и неумелая рука власти касалась тончайших нитей человеческих отношений, она приносила гораздо больше бед, чем могла бы предотвратить. Вторглись они и в семейный храм моего отца, хотя уж кто-кто, а он, как мы видели, сделал все для того, чтобы то, куда они вторглись, нельзя было называть храмом. Комиссия нравов особой своей заботой считала предотвращение похищений, а мою мать как раз в это время похитили! Каким образом? Пока моя мать, как самая настоящая virgo intacta [54] , прозябала дома, в глухой провинции, под неусыпным присмотром суровой тещи, мой отец жил своей жизнью, полностью игнорируя так называемые супружеские обязанности; моя мать воспылала страстью к молодому статному графу Шуленбургу и, проснувшись однажды утром — об «интактности» к тому времени уже не было речи, — поняла, что влипла. Не слишком знакомая с господствующими в мире порядками, молодая пара решила бежать, что было сущей глупостью — ведь перепихиваться втихаря можно было и в те времена, иное дело — побег из-под супружеского крова! Моя мать вырядилась в зеленый бархатный мужской костюм (что известно из обнаружившегося приказа о розыске), и они вместе с возлюбленным, маскируясь под золотую молодежь, в сопровождении верхового слуги Шуленбурга, рванули на четверке лошадей к швейцарской границе. Когда об этом узнал мой отец, он и бровью не повел, не испытал ничего, кроме жалости к моей матери, с которой так перепутались их жизни. Зато Мария Терезия была в гневе, ее не смущало, что ей предстоит защитить (не существующее) доброе имя не кого иного, как моего отца, — она, пусть и не столь ретиво, как ее сын Иосиф, отстаивала принципы; главный имперский почтмейстер герцог Турн-и-Таксис тут же получил указание задержать беглецов при первой попытке сменить лошадей на какой-либо из почтовых станций. Венская бюрократия работала как часы. Главный имперский почтмейстер передал дело главе почтового департамента барону Лильену (схватить! немедленно!) вместе с описанием личности дамы в зеленом бархатном костюме, которое было составлено, боюсь, не без помощи моей бабушки, позаботившейся о столь необычном продвижении моей матери при дворе. А они ведь любили друг друга, и моя мать, хотя была слишком молода и незрела, чтобы понять, что с нею произошло, умела общаться с бабушкой — например, умела тщательно скрывать от нее обиду на моего отца. Будь у нее собственная жизнь, она в этой жизни могла бы неплохо разбираться в людях. (Разумеется, мой отец не подарок, но не жалкий же Шуленбург!) Моя мать была игрушкой, которой не везло с игроками. Но, скорее всего, игрушками являемся мы все — в той игре, для которой мы рождены, короче, использовать мою мать можно было именно в этой игре, ни в какой иной, то есть это была судьба. К тому же она была столь молода, столь невинна, игрива, ребячлива, что всякий невольно вступал с ней в игру. (Сын моего отца тоже не прочь был бы поиграть с ней, о, игривая мамочка, как легко тебя обыграть! Голова идет кругом, стоит только об этом подумать, но он об этом не думает.) Игра не есть что-то несерьезное, хотя и сопровождается постоянным искушением к легкомыслию. Если король наш попал в окружение ладей и слонов, мы не можем недооценивать всей серьезности и значительности ситуации. О том, что это всего лишь игра, не думает ни один игрок. Но когда наш король, по шею в липкой крови, ожидает
54
Девственница (лат.).
Мой отец влюбился в квантовую механику. Мать была в бешенстве, щеки ее пылали, она худела, толстела, хлопала дверями. Отец взял в привычку носить цветные шейные платки, изучая, как их повязывают английские плейбои; он часами торчал перед зеркалом, столько, сколько не проводил перед ним за всю свою жизнь; каждый день свежая сорочка, свежие носки, хотя прежде в этих вопросах он был вовсе не столь щепетилен, да еще накупил себе новых трусов. Моя мать была вечно занята глажкой. Ну, это уж слишком, кривилась она. Мой отец благоговейно целовал ее в лоб. Они были не в силах ни разговаривать, ни молчать. Мой отец сделал открытие, что, в противоположность ньютоновой физике, законы квантовой механики в принципе не исключают возможности, что его стол (вместе с его пишущей машинкой «Гермес-Бэби») может в один прекрасный момент безо всякого внешнего принуждения подняться в воздух. Ведь место каждой элементарной частицы, составляющей стол, случайно, поэтому — в принципе — она может в любой момент изменить свое положение, к примеру переместиться вверх, отчего и весь стол, оп-ля, поднимется в воздух. Но с тем же успехом, точнее сказать, усилием стол может ни с того ни с сего превратиться в грифона, или в Эйнштейна, или в одну из его инкарнаций, в том случае, обаятельно улыбнулся отец — как молодой капеллан, красноречиво и неопровержимо доказавший на несколько лет более молодым своим прихожанам существование Бога, — если количество элементарных частиц, заключенных в нем, достаточно велико. Или в тебя. Чтобы стол превратился в меня или черт знает во что еще? Дурак ты набитый, отвечала мать. Капеллана речь Сатаны не смутила, не сбила с толку. Дорогая, но в принципе это возможно. Законы статистики этому не противоречат, хотя вероятность подобного превращения ничтожно мала. Гораздо ничтожней той вероятности, что обезьяна, бьющая наугад по клавишам пишущей машинки, создаст «Одиссею». Моя мать подскочила тут к «Гермес-Бэби», вырвала из нее закладку вместе с копиркой, вставила чистый лист и заколошматила по клавиатуре. Слезы градом текли по ее щекам. Мой отец тайком поглядывал на часы. Мать закончила печатать, медленно встала и, смешно подражая мартышке, потрясла конечностями, раскачиваясь из стороны в сторону, ухмыляясь и почесывая в голове. Отец отмахнулся от нее, как от ребенка. И тогда моя мать, вырвав из машинки бумагу, набросилась на него: на тебе, сучий потрох, жри, орала она, или я вобью тебе это в глотку! и действительно стала запихивать ему в рот бумагу. Они тяжело дышали. Наконец мой отец вытащил изо рта ком бумаги, развернул его и прочел: Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который / Долго скитался с тех пор, как разрушил священную Трою. Он пожал плечами. Две строчки — не доказательство. Но мать вовсе и не хотела ему ничего доказывать. Просто ей надоела его католическая фанаберия.
К величайшему сожалению моей матери — но с этим уже ничего не поделаешь, — мой отец имеет двойную природу, проявляя себя то как частица, то как волна. Последнее было доказано еще неким Томасом Юнгом в наполеоновские времена. Этот Юнг был врачом, тем не менее его интересовала светлая личность моего отца. Он сделал две параллельные прорези в непрозрачном экране, довольно близко одна от другой, и, пропустив через них моего отца, поймал его с помощью другого экрана. Как же они смеялись! Двое взрослых мужчин! Это кто, князь или пес шелудивый?! Тем временем мой отец демонстрировал типичные явления интерференции, которые невозможно было объяснить ни его усталостью, ни меланхолией, ни все возраставшими аппетитами Наполеона. Вопрос, который интересовал в первую очередь мою мать: где находится мой отец, когда он не представляет собой частицу? Хотя при всей своей очевидности вопрос этот абсолютно бессмысленный. Нам хотелось бы знать, в каком месте находится мой отец, но места такого не существует. Разумеется, никто не утверждает, что не существует и моего отца. Ибо если мы его видим, или возьмем мою мать, ведь ее это касается напрямую, — словом, если мать его видит то тут, тот там в корчме, на поле брани, в постели, то он там и есть, хлещет палинку, преследует басурманов, задает храповицкого, ну а когда не видит, то, сколько она ни психует, сколько ни съеживается от ревности в махонький, того и гляди наступишь, комочек, сколько ни полыхает ненавистью, мол, отец мой ее погубит, мол, ведет он себя недостойно, не-до-стой-но! ты понимаешь, сынок?! муж, отец четверых таких прелестных детей, как вы, он перед вами в ответе, сынок, ну скажи, где его опять черти носят, ведь только что ползал передо мной на коленях, всеми святыми клялся, здоровьем матери, будущим нации, обещал покончить со всем этим безобразием, умолял простить, и что же я сделала, идиотка несчастная, — простила его, сынок, потому что отец ваш — не кто-нибудь, я всегда это признавала, а человек исключительный, выдающийся ум, но при этом слабак и дерьмо, не обижайся, сынок, но это правда, и это был для него последний шанс сделать выбор, кто он — князь или пес шелудивый, частица или волна, потому что я этого больше не выдержу, не желаю, довольно с меня, чаша терпения, сынок, переполнилась, я готова еще раз простить его, и если он не воспользуется и этой возможностью, я умываю руки, пусть делает выводы; все ее причитания тщетны, вопрос ее не имеет смысла, если отец отсутствует, то сказать, где он, невозможно, и вовсе не потому, что он ловко прячется, что у нас недостаточно информации — ее просто нет. Моя мать потратила всю свою жизнь на поиски скрытых параметров. Уж я докопаюсь до этих параметров, говаривала она. Но теперь-то мы знаем, что это было в принципе невозможно. Разумеется, мой отец — истинный джентльмен, и когда его спрашивают, является ли он частицей, он бодро кивает и тут же врезается во что-нибудь, как пушечное ядро, но если кому-то угодно воспринимать его как волну, он игриво щелкает каблуками и, мурлыкая, демонстрирует линии интерференции. Кто такой мой отец — зависело от вопроса. Каков он? Таков, каков есть. (Как в анекдоте о старом рабби. Ты прав, сын мой. И ты тоже прав. Но как же, рабби, вы можете соглашаться с двумя диаметрально противоположными взглядами? И ты прав, сын мой.) Иными словами: мой отец — девушка ветреная, и последнее слово еще не произнесено, ибо последнего слова нет. Когда мой отец умирал, последние его слова были: Скорее частица. А может — волна. Такие дела.