Гулящие люди
Шрифт:
– Не Гришка он – Семка!
– Все едино, пущай Семка… С ним твои дела грабежные мы вдвоем справим! Поклепцов на тебя не будет, а колодник, чем больше на нем грехов, тем крепче зачнет служить тебе!
– О том, девка, говоришь будто и ладно, да думать надо!
– Чего же думать, отец воевода? Четыре руки – не двадцать… четыре глаза, два языка – не сорок…
– Тут, вишь, такое, девка! Спустили его без кандалов, а он в тюрьму придет да сидельцев тюремных подымет, а еще ведомо тебе, што в анбарах да подклетах колотятся, зверьем воют голодные мужики, кои от помещиков на правеж пригнаны, – ну-ка, спусти зверя! Вести с Волги худые, разбойной атаман пришел, копитца у его сила голытьбы казацкой… стрельцы, опричь сотников да десятских, шатки, не углядишь – сойдут к ворам, тогда как, а? Как быть тогда?
– Отобьемся, отец! Холопей много, да ведь не все стрельцы к ворам побегут…
– А как все? У меня врагов необозримо! Сказуют – заморил,
– Холопей тех знаю, воевода отец, укажу заковать, а Семку пугать, мыслю я, рано… надобен он!
– Тогда вот возьми с собой флягу вина со смертным зельем… стоит в подклете… ведомо оно тебе?
– Вино знаю, боярин!
– Углядишь самовольство, когда будет с тобой на грабеже, – опой его, он бражник, за то и на харчевом попал, што опоили, а изопьет смертного, – кинь собакам… недорого стоит…
– Знать буду и делать, боярин!
– Теперво – помещиков, кои к нам не враждуют, не тронь, они наша заступа у царя, зори тех, кои ропотят… за то и Чижа указал сжечь – ропотил на меня… Так еще, дочь моя разлюбезная, холопка, черное мясо, зови на пир помещиков, буду угощать и хмельных пытать: кто из них друг, кто ворог.
Воевода, захмелев, стучал кулаком по столу, – мигали свечи, приплясывал ковш на столе.
– Помещики, отец, боятся меня – на зов не поедут…
– Пошли Акимку дворецкого!…
Воевода замолчал, голова повисла к столу, кулаки разжались. Домке показалось – упился старик, снести его на кровать, но когда от ее шагов задрожали половицы, воевода вздрогнул, поднял голову, сжал кулаки:
– А, кто? Ты, Домка?
– Я, боярин! Опочинул бы…
– Нет, Домка, неси золочену ендову с вином – ту, знаешь? И кубок наш родовой чеканной – ведаешь, псица?
– Тебе, боярин, того вина пить не лепо… с него ты бредишь… срамное говоришь и про бога…
– Неси!
Матерая девка вышла. На огромной ладони правой руки, вернувшись, внесла золоченую, сверкающую алмазами ендову средних размеров; взяв ендову за кромку свободной рукой, поставила тихо на стол, и из-за пазухи сарафана вынула тяжелый золотой кубок.
– Ставь и жди!
Воевода вихлялся на кресле, спинка кресла потрескивала, а кругом запахло хмельным, и запах тот с запахом горелого фитиля и воска, будто мало видимый туман, полз по горнице. Старик ворчал:
– Ренское питье, бусурманское…
Уцепив за кромку тяжелый кубок, погрузил его в ендову.
– Голову мутит, а до души не доходит, – наше дойдет! С нашего вина, настойного на пьяных кринах, коли и мертвеца напоить, то, зри, запляшет! А ты, – воевода поднял лицо на образ, – пошто меня ране времени мертвецом сотворил? Пошто не содеял меня таким, как дурак Ивашко Хованской… без меры он блудил и бражничал, а его бей батогами, жги на огне – все стерпит… Даже бродячего нищеброда, коего ныне от кандалов спустил и богатырем содеял, меня же до времени извел до костей… Или нет тебя? Бог, кто зрел тебя из смертных? А не зрели – то и нет тебя… сказки про тебя идут! Сказки надобные, штоб пасти скотину, кою кличут смердом!
Выпив неполный кубок вина с зельем, старик начал громко дышать. Бледное, слабо пожелтевшее от света свечей лицо, отечное на веках и под глазами, медленно краснело. Упрямо тряхнув головой, воевода сбил с головы тюбетейку, она сползла на колени. Желтая лысина старика покраснела, пот крупными каплями выступил на лысине.
– Вино-с! К-ха, вот! С того зелья, обжигающего нутро до души, – если она еще есть во мне, – я на сажень в землю зрю и вижу в гробах мертвецов… я зрю в облака скрозь чердаки и хоромы в бездну неба и вижу луну, на ней Каин Авеля побивает. [309]
309
Книжники XVII века и суеверные люди так объясняли лунные пятна.
Старик выпил еще кубок.
– Огонь! И будто как монетчика, кто схитил цареву штампу и делает воровство, меня свинцом расплавленным скрозь гортань наполнили до пят [310] ! Я нынче все хочу клясти! Ты, черевистой тихоня, ты, покровитель хвалителей и богомольцев, чернцовбражников, епископов хитрых, как и мы, иуды-воеводы, крестопреступники и воры, утвержденные тобой, царь! Я знаю, кто ты есть, царь!
Костлявыми кулаками старик застучал по столу.
– Ты думаешь, не знаю, кто ты? А вот – выродок предка Андрюхи Кобылы [311] . Что есть кобыла по-древнему? А вот – лакиния, но лакинией
310
…свинцом расплавленным скрозь гортань наполнили до пят! – По Соборному уложению 1649 г. таким образом казнили фальшивомонетчиков.
311
Андрей Иванович Кобыла – московский боярин времен Ивана Калиты к Симеона Гордого, по происхождению тевтонский рыцарь. Родоначальник многих дворянских фамилий: Боборыкиных, Колычевых, Коновницыных, Романовых, Сухово-Кобылиных, Шереметевых и др.
312
Семен (Симеон) Иванович Гордый (1316—1353) – великий князь московский с 1340 г. и владимирский с 1341 г. Старший сын Ивана Даниловича Калиты.
313
Бутурлины… с Челядиными – старинные боярские роды, восходящие к выехавшему из Седмиградской земли (Пруссии) на службу к Александру Невскому «мужу честну» Радше, от которого также произошли предки А. С. Пушкина. Таким образом, род Бутурлиных в самом деле древнее Романовых, но Бутурлины «выходцы из Прусс».
314
Федор Кошка – младший из пяти сыновей Андрея Кобылы, приближенный великого князя Димитрия Донского, оставленный им во время похода на Мамая в 1380 г. «блюсти Москву». Прямой предок Романовых и Шереметевых.
315
…Царица Настасья (ум. в 1560 г.) – первая жена Ивана Грозного, происходила из рода Романовых.
316
Эдигей-мурза (1352—1419) —эмир Белой орды; основатель Ногайской орды, с 1397 г. – темник (командующий войсками) Золотой Орды, а после смерти Тимура в 1399 г. ее фактический глава. В том же году при реке Ворскле разбил войска литовского короля Витовта, в 1406 г. убил Тохтамыша. В 1408 г. совершил набег на Московское великое княжество, разорил Нижний Новгород, Рязань, Серпухов, Верею, Дмитров, Клин.
– Боярин, отец, очкнись!
Выкриков девки старик не слыхал, он бредил, но голос его крепнул.
– Слепыми силен ты, царь! Холопским неразумьем володеешь и приказываешь: «Сожги, девка Домка, боярина Бутурлина!»– сожгет. Напишешь мне: «Давай, воевода, свою любимую холопку Домку в Москву» – и я, твой пес, пошлю свою слугу надобную без замотчанья, ведаю, што ей там будет! Сам боярин и воевода, а боярская милость, как жареный лед… Там ей жилы вытянут, на дыбе встряски три – и дух вон, помрет, как собака, ибо служила господину, как собака… Бесперечь… пошлю! А пошто? Да знаю – как ни паскудно твое от предков из веков исхожденье, но ты стоишь надо мной с палкой, именуемой скифетр… и еще потому, штоб оберечь от пытки свои кости, рухлядишко, хищенное поборами и лихвой да разбоем, спасти… Оно мне любезнее чести…
– Боярин, очкнись!
– Бог – пустое место! Царь – столь же пустое. Трон – скамья, обитая вотолой! Но бог и царь прикрученному родом боярину – как железный обруч, накаленный в огне, куда ни шатнись – жжет! И нет исхода, нет! А пошто? Тьфу вам, царю и богу!
Старик стал рвать на себе рубаху и, вскочив с кресла, клочьями рубахи начал кидать в образ. На столе попадали и погасли свечи, погасла лампада, мотаясь на цепях, звенела тихо и капала маслом. На стене двигался царский портрет, готовый сорваться. Не устояв на ногах, старик упал. Домка подняла полуголого боярина и, как ребенка, снесла на кровать. Воевода заснул.