Город на холме
Шрифт:
– Да это же губернатор Барнетт [184] ! – выдохнула политически подкованная Джинни, наша соседка по нарам.
Хоть губернатор, хоть Барнетт, хоть черт лысый. Лишь бы не комендант Плашова, давно за свои преступления повешенный, но живой в моих кошмарах.
Я поспешила изложить суть проблемы.
– Эта женщина - ветеран второй мировой. Ей очень плохо. Ей нужна медицинская помощь.
Барнетт посмотрел на меня с высоты своего роста и уточнил:
– Она ваша домработница?
184
Росс
Это было сказано специально на публику. Он хочет представления? Он получит. Я засучила рукава и протянула вперед руки, так, чтобы все всё увидели.
– She is not my domestic. She is my liberator [185] .
Тихий вздох пронесся по камере.
– Это она воду мутит, – подал голос комендант. – Брэдли уволился, а ему всего несколько лет до пенсии.
Барнетт стрельнул взглядом в скорчившуюся на лежанке Розмари, потом в меня.
– Отпустить обеих.
185
She is not my domestic. She is my liberator (англ.) – Она не служанка. Она мой освободитель.
Железная дверь с лязгом закрылась. Студентки окружили нас.
– Вы их победили!
– Это честь с вами в одной камере сидеть!
– Расскажите всем, что здесь творится!
Вот как раз этого Барнетт и не хотел. Не хотел, чтобы я выходила к журналистам и проводила ненужные параллели, бросающие тень на штат Мисиссипи. Но я ему ничего не обещала.
Ко мне протиснулась та самая брюнетка со шрамом на лбу. Звали ее Либби. Она застенчиво дотронулась до моей руки.
– Я обязательно про вас своей тете расскажу. Она тоже оттуда. Она мне говорила: не езжай, все равно гоим договорятся, а ты крайней окажешься, и тебе же по голове настучат.
– Ну, кое в чем твоя тетя права… – начала я. Все засмеялись.
Тут появились охраниики с носилками. Нас отвезли в самую дальнюю и бедную больницу Джексона и бросили на крыльце, как тюки с товаром. Розмари устроили в коридоре, я жила на стуле рядом с кроватью. У противоположной стены лежала старушка, которая стеснялась звать санитарку. Стеснялась, что дети ее забыли. Я включилась в процесс, а что мне оставалось? На следующий день по больнице распостранился слух про странную белую, которая не из благотворительного комитета, а ухаживает. Смотреть на меня пришли все ходячие больные и кое-кто из персонала.
– Ну, чему вы удивляетесь? – донеслось с противоположной койки. – Она в самых зубах у дьявола побывала. Вон, шрамы на руках остались. Люди сами себе на земле ад творят.
В этой больнице не хватало всего, но были лекарства, и Розмари встала. Мы вернулись в Нью-Йорк. В сентябре дети начали новый учебный год. И в сентябре же Всеамериканская торговая комиссия под угрозой закрытия обязала все железнодорожные и авто-вокзалы снять таблички “white only” и “colored only”.
Дэвид уже заканчивал школу, но не делал никаких шагов, чтобы поступить в колледж. За неделю до выпуска
– Ты что лоботрясничаешь? В армию захотел, в казарму?
– А хотя бы и так. Тебе можно, а мне нельзя?
– Сравнил. Я пошел служить, имея образование и профессию. А ты загремишь обычным пехотинцем во Вьетнам, как эти.
Повисла пауза.
– Что значит “как эти”, отец? Кто “эти”? Просвети меня, раз уж мы с тобой беседуем.
“ Ты прекрасно знаешь, кто. Те, кому родители не дали тех возможностей, что я дал тебе.
– Да провались ты со своими деньгами! Быть отцом значит не только выписывать чеки. Я не собираюсь прятаться в колледже, да еще на твои деньги, пока мои сверстники из бедных семей идут воевать. Я себя уважать не смогу, как ты не понимаешь!
– Твою мать это убьет. Ты бы ее пожалел.
– Много ты ее жалел? Чья бы корова мычала. Весь город знает, кого ты водишь в этот дом и зачем. Я не хочу здесь оставаться, мне надоело ваше вранье. Тоже мне, добропорядочное американское семейство. Мать никак не возьмет в толк, что мне уже не восемь, а восемнадцать.
Что мне делать? Разубеждать его? Действительно, чем старше он становится, тем больше я за него боюсь. Бедный мой сын, он готов ехать во Вьетнам, лишь бы не жить с нами. Но он уже не мальчик. Он мужчина. Пусть поступает, как считает нужным, я не вправе ему мешать. Все, что я могу для него сделать – это не грузить его чувством вины.
В течение последующих нескольких лет Дэвид не ступал ногой на американскую землю. Мне приходили открытки из Таиланда, Японии, Австралии, Сингапура. Там он проводил свои отпуска. А в остальное время бегал по джунглям. Я сидела на полу в его комнате, перебирала пальцами открытки, переводила взгляд с истрепанной бейсбольной рукавички в мусорной корзине на модель авианосца “Энтерпрайз” на столе.
Когда через два года Шэрон объявила о том, что поступила в университет Беркли в Калифорнии, я уже не удивилась. В отличие от брата, Шэрон как раз не возражала, чтобы отец тратил на нее деньги, более того – крутила им как хотела. Она тоже присылала открытки, и я слишком поздно обнаружила за фасадом избалованной девочки человека, ищущего опору для своей души и приложения для своего идеализма. Слишком поздно. Последняя открытка от Шэрон пришла на День Матери 1972 года.
Проводив Шэрон на западное побережие, Даниэль и я поняли, что причин жить под одной крышей у нас не осталось. Я уехала в Бруклин, он остался в пригородном доме и зажил весело. Официально мы не разводились, чтобы сохранить за мной часть его пенсии.
Розмари умерла от рака шейки матки в конце 74-го. Как тогда, в Джексоне, я сидела ночами у ее кровати. Майки, к тому времени поступивший на юридический факультет, приходил каждый день. От него отчаянно пахло бензином – подрабатывал на бензоколонке. Пока его не было, Розмари наконец рассказала мне, кто был его отец. Еврей из Европы с такой же отметиной на руке, как у меня. Надо же умудриться найти такого в штате Мисиссипи. Почти тридцать лет назад – куча мешков за прачечной, звуки аккордеона в летнем воздухе и мальчик из йешивы, сказавший мне: Я тоже тебя люблю. Почти тридцать лет Розмари ждет от меня этих слов. Больше ей не придется ждать ни одной минуты.