Город на холме
Шрифт:
– Рания, сестренка! – услышала я.
Амаль попыталась обнять меня, и я подалась назад. Последние полтора года я боялась ее больше всех.
– Тебя допрашивали?
– Да.
– Пытали?
– Нет.
Пауза. Наконец я осмелела.
– Амаль… отец как? Он… переживает?
– Конечно, переживает. Но мы все тобой гордимся.
Это что-то новенькое. Не так давно она утверждала, что я своими интрижками с иностранцем всех опозорила и ей из-за меня стыдно в мечеть зайти.
– Почему?
– Ты свой позор кровью смыла. Та настоящая шахида. Я ошибалась на твой счет и надеюсь, что ты меня простишь.
Ни Тахриру, ни Амаль не нужна просто сестра. Им нужна сестра-шахида для поднятия социального статуса. В их кругах в каждой семье шахид, во многих – по нескольку.
– Иди, Амаль, – прошептала я.
– А? Что?
– Иди, Амаль, – сказала я уже громче. – У тебя есть дом, муж, скоро будет ребенок, тебе есть о ком заботиться. Надеюсь, что ты извлекла хоть какой-то урок из наших с тобой отношений и не выгонишь моего отца на улицу, когда он совсем состарится. Я не убивала Хиллари Страг и не собиралась ее убивать. Она муставэтин, но она была мне больше сестрой, чем ты. Иди.
Она начала визжать, я отключилась, но успела уловить, что есть люди, которые беспощадно и быстро разбираются с предателями ислама и палестинских национальных интересов. Меня отвели в камеру, сняли наручники и оставили. Я сидела, боком привалившись к бетонной стене. Щека была мокрой и горячей, стена приятной и прохладной. Умм Кассем принципиально не обучала меня христианским молитвам, но часто читала из переплетенного в домашних условиях сборника духовных стихов в неумелых, но искренних переводах на арабский язык.
Я знаю, зажгутся кострыСпокойной рукою сестры.А братья пойдут за дровами.И даже добрейший из всехПро путь мой, который лишь грех,Недобрыми скажет словами.Простить врагов оказалось неожиданно легко. Тахрир оставался для меня любимым старшим братом, и боль от его предательства не давала мне разогнуться.
И будет гореть мой костёрПод песнопенье сестёр,Под благостный звон колокольный.На лобном на месте в Кремле,И здесь, на чужой мне земле,Везде, где есть люд богомольный.Чего-чего, а богомольного люда в Эль-Халиле хватает. Да и место для казни найдется.
От хвороста тянет дымок,Огонь показался у ног,И громче напев погребальный.И мгла не мертва, не пуста,И в ней - начертанье Креста.Конец мой, конец огнепальный! [161]Глава 7
Юстина
Скоро все будет кончено. Лекарство подействует, я усну и не проснусь. Во всяком случае, так мне обещали, когда я заранее его покупала. Я уверена, что поступаю правильно. Меня меньше всего волнует, где меня похоронят. Какими пустяками люди отравляют жизнь себе и своим близким.
161
Автор – Елизавета Кузьмина-Караваева, в монашестве Мать Мария. Поэтесса, мемуаристка и благотворительница. В период немецкой оккупации Парижа участвовала в Сопротивлении, укрывала евреев и беглых военнопленных из армий союзников. Подрядилась вывозить мусор на подводе со знаменитого парижского велодрома, где собирали евреев для отправки в Аушвиц. В контейнерах для мусора было вывезено несколько детей. Была отправлена в Равенсбрюк, где погибла 31 января 1945 года. Тело сожжено. В 1985 году Яд Вашем присвоил ей звание Праведницы народов мира.
У меня никого не осталось. Все, что я могла
162
По-немецки – надзирательница. Женщины-надзирательницы в лагерях не носили воинских званий, поскольку в СС официально могли состоять только мужчины.
Я была младшей из трех детей в семье профессора зальцбургского университета. Брат и сестра были намного старше меня, и к тому времени, когда я начала что-то понимать, они уже были по горло заняты своей собственной жизнью. Йозеф, инженер по профессии, в юности загорелся коммунистическими идеями и в начале тридцатых уехал в Советский Союз налаживать какой-то гигантский завод. Через несколько лет от него перестали приходить письма, а обращения к советским властям и в Красный Крест ничего не дали. Беата так же безнадежно “заболела” театром и кинематографом, и вместо того чтобы респектабельно выйти замуж, уехала учиться и сниматься в Берлин. Берлин 20-х – начала 30-х ничем не походил на чинную буржуазную Австрию и, в частности, Зальцбург. В столице Германии кипела жизнь, там воплощались в реальность новые, небывалые идеи, там можно было даже не выходить замуж, если не хочешь. С тех пор как я себя помню, моя мама тяжело болела, практически не покидала кровати. Но те крупицы сил, которые у нее были, она отдавала мне, последней, младшей. Она читала мне книжки, учила рукоделию, и каждую пятницу по вечерам мы с ней зажигали свечи – она две, я одну. Больше никаких религиозных ритуалов в нашем доме не соблюдалось.
Зажигание свечей закончилось с маминой смертью. Без нее это не имело никакого смысла. Мне было восемь лет, и отец, занятый своими лекциями, книгами и опытами, нанял мне гувернантку из обедневших дворян, старую деву по имени фройляйн фон Ритхофен. Что самое интересное, она любила меня, в том смысле, что ей было не все равно, что со мной произойдет. Она добросовестно добивалась от меня совершенства и с этой целью нещадно муштровала. Каждый день я обязана была десять минут ходить вверх и вниз по лестнице с географическими атласом на голове. Играя на пианино, я не имела права повернуть голову к окну. Если мне случалось стукнуться или обжечься, я была не только не вправе вскрикнуть, но даже измениться в лице. Откуда мне было тогда знать, как пригодятся мне впоследствии прямая спина, привычка не реагировать на боль и аристократически безупречный немецкий язык.
Летом отец отправлял меня в пансион к добрейшей еврейской вдове в горы. Муж оставил ей чудный домик в живописном месте на берегу горного озера, и каждое лето она приглашала пять-шесть еврейских девочек к себе на отдых. Было видно, что она делает это не ради денег. Мы ходили в пешие походы по горам, катались на велосипедах, купались, ели, когда хотели, и читали, что хотели. Писали друг другу в альбомы стихи, песенки и пожелания, а под конец сезона обменивались адресами. Но именно к концу сезона я начинала скучать по фройляйн фон Ритхофен и по отцу. И еще по беленькой болонке Таффи, которая всегда встречала меня из школы, стоя на задних лапах и смешно размахивая передними.
В год аншлюсса мне исполнилось тринадцать. Волна репрессий докатилась к нам из Вены где-то через пару месяцев. Всю неарийскую профессуру выгнали из университета и поставили на уборку улиц. Отец тщательно подметал свой участок, как будто так и надо. Фройляйн фон Ритхофен осталась с нами. Вопрос “почему?” застрял у меня в горле. По ее лицу я поняла, что этот вопрос сильно ее оскорбит. Наша квартира приглянулась какому-то эсэсовскому чину, и нас пришли выселять. Таффи залилась визгливым отчаянным лаем, старший офицер поднял ее с пола и швырнул об стену. Мне было приказано убрать.