Город на холме
Шрифт:
– Лет тебе сколько?
– Двенадцать, mon capitaine.
Двенадцать. Как Регине.
Когда в их деревню вошли израильтяне, ему повезло. Кто-то из наших оказался репатриантом из Франции. Убедившись, что его понимают, Иссам сказал:
– Что я должен сделать, чтобы заслужить оружие? Я хочу мстить. Не дадите – зубами буду им глотки перегрызать.
Слава Богу, у наших хватило ума не давать оружие ребенку на грани помешательства. Иссама с сестрой просто посадили в танк и с максимумом комфорта и безопасности доставили в Бейрут. За весь переход до столицы из их подразделения никто не погиб, не перевернулась и не заглохла ни одна машина. “Наш талисман”, называли Иссама солдаты.
– Они Мариам пальцем не тронули. Когда ей надо было раздеться, они отворачивались. Она уже взрослая девушка, постарше меня будет. Я бы все равно на ней женился, даже
По прибытии в Бейрут Мариам устроилась сиделкой в госпиталь Красного Креста, а Иссам продолжал “талисманить”. Насколько я понял, мечту о мести он и не думал оставлять.
Я никогда не жаловался на проблемы со сном. Как говорится, лишь бы дали. Обычный для Бейрута шумовой фон – взрывы, автоматные очереди, дикие крики – мне не мешал. Но в эту ночь я просыпался, наверное, раз двадцать. Что-то происходило совсем рядом, от сполохов осветительных ракет в нашей комнате делалось светло как днем. Йорам лежал, уставившись в потолок, и спал с открытыми глазами. Наутро я проснулся с дикой головной болью и, выйдя на улицу, зашатался. Запах. Знакомый каждому солдату запах смерти, растущий в геометрической прогрессии с каждым следующим трупом. Не знаю, сколько трупов там было, но запах был таким, что в воздухе топор можно было вешать.
Иссам исчез. Через три дня я пошел к ребятам, которые привезли его в Бейрут. Их часть стояла тут же.
– К фалангистам сбежал, – пояснил мне юный выходец из Индии, сверкая яркими белками на чумазом лице. – Они ему ствол пообещали. А тут как раз зачистка.
– Какая еще зачистка?
– Да ты что, сержант, с луны свалился? Они уже третий день как здесь орудуют.
Аналитик из меня, конечно, аховый. Нет чтобы проанализировать осветительные ракеты и трупный запах. Фалангисты сцепились с ООПовцами и – уроды! – воспользовались мальчишкой, его болью, его трагедией. Союзнички, чтоб им было хорошо.
На следующий день, с криком “Гиора, собирайся” к нам влетел полковник. Я бросил взгляд в зеркало над умывальником, одернул форму и сказал: “Я готов”. Я же не Йорам, который просто не в силах пройти мимо полированной поверхности и в нее не посмотреться. Оказалось, что в стычке с сирийцами взят в плен советский инструктор, и нам предстоит его допросить. С первых же фраз я понял, что этот допрос будет стоить много нервов всем нам. Он действительно любил свою работу, очень хорошо знал культуру и язык, искренне хотел научить сирийцев воевать. Этакий коммунистический Лоренс Аравийский. Даже антисемитом я бы его не назвал, хотя в голове у него было немало пропагандистской ерунды. Обычный русский парень, способный к языкам, после армии поступил без проблем в институт, а учить этот сложный язык народ не сильно рвался. Может быть, поэтому он быстро продвигался по службе, и в тридцать пять лет уже был подполковником. Хотя в том, что документы у него не фальшивые, у меня тоже уверенности не было. За последние три года я разговаривал на русском языке ровно шесть раз – и все с отцом по телефону. От долгого неиспользования русский язык слежался, как пальто в сундуке, пересыпанное нафталином. Последние десять лет сжались в пространстве до одной минуты, и я услышал фразу, которую сам произносил столько раз.
– Мне не о чем с вами разговаривать.
– Не о чем так не о чем. Мы никуда не торопимся, – ответил я вместо того, чтобы переводить его демарш своему ивритоязычному начальству. Начальство посмотрело на меня неодобрительно.
Так мы и проводили дни в теплой компании: офицер-разведчик, пленный, конвой и я. Обращались с ним хорошо, в первый же день мне было велено довести до его сведения, что Израиль (в отличие от СССР) цивилизованная страна, подписал Женевскую Конвенцию и военнопленному ничего не угрожает. Нашли чем хвастаться. Я показывал ему документацию, извлеченную из коробок, и если за полдня он подтверждал подлинность одного документа, то это считалось успехом. Это было в сто раз тяжелее и утомительнее возни с капризной “Меркавой”.
– Гиора, на тебе лица нет, – сказал мне офицер.
– Нам всем тяжело. Просто много пропаганды и мало информации.
– По-моему, он обнаглел. Ему надо напомнить, что он в плену, а не на курорте.
– Не советую. Отец бил его в детстве сильнее, чем мы тут все способны. Они жестче нас. Я там жил, я знаю. Там детям с первого класса рассказывают, как человек должен держаться под пыткой.
– С ума сойти. О чем он тебя спрашивает?
– Он спрашивает, каково мне родину предавать.
– А ты?
– Я не стану
– Ты сидел? – его удивлению не было предела.
– Не я один. Там другие евреи продолжают сидеть за то же самое. Уже ради них его нельзя бить. Его надо обменять.
– Это не нашего с тобой ума дело. Наверху решат, на кого его обменять. Могу тебе сказать, что путаться с русскими никто не станет. Это уже большая политика.
Ради большой политики можно оставить людей гнить по лагерям. Куда он делся, тот Израиль, о котором я мечтал?
Когда я вернулся с войны, от моей былой эйфории и следа не осталось. Я вздрагивал от любого резкого звука, от любой тени за спиной. Меня раздражал детский плач, и в такие моменты я чувствовал себя последним дерьмом. Возможно, мое состояние не было бы таким тяжелым, если бы вся страна не переживала эквивалент похмелья. Это была какая-то эпидемия рефлексии, покаяний и сомнений - а нужна ли евреям страна, если они превратились в карателей и оккупантов. Впервые я пожалел о том, что выучил иврит настолько, чтобы понимать серьезные тексты и политическую полемику. Лучше бы я этого не понимал. Вся израильская театральная и литературная элита талантливо и старательно высмеивала все, ради чего я отказался от научной карьеры, мытарился по лагерям, нанес страшную травму родителям, лишился любимой женщины и любимой дочери. Все чаще и чаще мне вспоминался тот самый китайский офицер из чистопольской тюрьмы. Он тоже думал, что вернется к своим и все будет хорошо. С Орли у нас разладилось не то чтобы из-за политики, но вроде того. Она с гордостью рассказала мне, что шла с детской коляской в колонне демонстрантов, требующих расследования обстоятельств резни в Сабре и Шатиле. В принципе я считал, что это нормально, когда граждане требуют у правительства расследования и отчета. Годы общения с правозащитниками для меня даром не прошли, и я совсем не считал, что правительство безгрешно, даже израильское. Но почему Орли? Почему она не дождалась меня? Неужели она действительно поверила, что я сорвался с цепи и зверствовал там? Умом я понимал, что мне не в чем ее упрекать, но не мог отделаться от ощущения ножа, воткнутого в спину и повернутого в ране. Естественно, наш брак это не укрепило.
Как отвоевавший, я имел академические льготы и решил пойти в университет и попытаться восстановиться в качестве физика. Конечно, в среднем возрасте мозги уже не те, что в двадцать, но я старался. Физика – это строгая дисциплина, тут не отвлечешься. У меня появилось оправдание отсутствовать дома, и я пользовался этим оправданием вовсю. На каком-то конгрессе я разговорился с профессором, американским евреем, и тот сказал, что собирается в Москву. Просить его не пришлось, он все понял без слов. Я просидел над письмом целую ночь, порвал и выбросил штук двадцать черновиков, но все-таки разродился. Через пару месяцев, я получил заказной почтой конверт из Бостона, а в нем – листочек бумаги, исписанный красивым почерком советской отличницы. Испугавшись читать сначала, я, как мальчишка, заглянул в конец.
Твоя дочь Регина Литманович.
Вот оно, мое освобождение из ГУЛАГа. Вот она, моя победа в Ливане.
То, что еще вчера казалось невозможным, становилось реальностью с головокружительной быстротой. Впервые за больше чем десять лет я услышал голос Леры. Мы говорили про нашу дочь так, как будто расстались вчера. Со слов отца я знал, что у Леры случился роман с каким-то американцем. Будь я позлее, я бы немедленно увязал это обстоятельство с готовностью Леры отпустить Регину ко мне в Израиль, но я был так счастлив, что думать злые мысли не получалось. Регина приедет ко мне. У Леры сложилась личная жизнь, что и говорить, сильно подпорченная моими закидонами. Вешая трубку, я поймал себя на словах: любовь не ищет своего… не раздражается… не мыслит зла… всего надеется [67] . Какую же власть приобрел надо мной этот человек, мой лагерный учитель, что теперь, много лет спустя, в такой момент, я думаю его цитатами. Может быть, теперь, когда его церковь перестанут преследовать, он выйдет из подполья. А если они замучили его, то я не сомневаюсь, что ему хорошо в его христианском раю.
67
Первое послание апостола Павла к Коринфянам, 13:4.