Глаз бури
Шрифт:
– Ты про своих кровных родителей чего-нибудь наверняка знаешь?… То есть я, конечно, слыхал все сплетни и эти апокрифические истории про помойку, в которой ты якобы родился, но это совершенно не то, что меня интересует…
– Это не апокрифические истории, это – правда, – глухо сказал Туманов.
– Брось эту бодягу, мой герцог! Человеческий детеныш – не мышь и не гусеница. Чтоб ему хоть как вырасти, его должны довольно долго кормить и всячески обихаживать. Подбросить тебя могли хоть на колокольню, но рос-то ты где? В воспитательном доме? Там почти всегда есть какие-то слухи о действительной
Туманов подумал и отрицательно покачал головой. Потом взглянул на Иосифа и с трудом выговорил:
– Вроде бы… Может быть, мой отец был извозчиком. Если это так, то он тогда же и умер…
– Отлично! Отлично! – с воодушевлением воскликнул Иосиф. – А как его звали, тебе известно? Хоть что-то – имя, фамилия, прозвище?
– Я не знаю.
– Ну ладно. А мать?
– Ничего… Я думаю, она была обычной уличной…
– Да? Вот это нам уже совершенно не подходит. Ты уверен? Насчет матери?
– Да ни в чем я не уверен!!! – заорал Туманов.
– Успокойся, мой герцог, прошу тебя. Я вовсе не собирался тебя расстраивать…
– Почему ты зовешь меня герцогом? Я уж вроде привык, но все равно – порой раздражает… Зачем?
– Да вот по тому самому! В пику тебе! Ты снаружи окружил свое происхождение тайной, а внутри как с писанной торбой носишься с этой дурацкой историей про помойку, на которой тебя когда-то нашли… Нельзя сорок лет обижаться на несправедливость судьбы. Это глупо, в конце концов, особенно если поглядеть на то, чего ты достиг…
– Да уж достиг! – вздохнул Туманов. – В кои-то веки хотел сделать человека счастливым, а в результате отнял у него все и ничего не дал взамен…
– Послушай, но хоть в постели-то она хороша? Ты доволен? – с интимной участливостью спросил Иосиф, на всякий случай отодвигаясь на расстояние, превышающее длину руки Туманова.
– А-а-а! – простонал Туманов и махнул рукой.
– Что ж так?
– Ты романы читал? Веришь в эти сказки про страстных и порядочных девственниц? И про мужиков, которые сначала со всеми бабами в королевстве перетрутся, а потом встретят чистую, невинную, сходят с ней под венец, свалятся на свежую солому и немедленно испытают неземное блаженство, не идущее в сравнение со всем прочим… Ты в это веришь?
– Нет, конечно. Картошки пожрать все не дураки, но дельное бланманже сготовить – это уж учиться надо. Да и талант какой-никакой иметь.
– Вот и я про то же. Она ж, как ты понимаешь, девица и дворянка… А их, насколько я разобрал, учат этому делу так: в соответствующих обстоятельствах следует с достоинством, не роняя себя, уступить грязным мужским домогательствам… Впрочем, Софью, кажется, и тому не учили…
– Вот незадача… – Иосиф скорбно сдвинул брови и отвернулся, пряча горькую и торжествующую улыбку.
Кабинет был немаленького размера, но из-за обилия мебели казался тесным. Высокие, с темными стеклами шкапы стояли прижавшись боками, как слоны на водопое. А еще – диван, крытый темно-зеленой кожей, и письменный стол со множеством ящиков в толстенных тумбах, и два сейфа – один явный, облицованный деревом, солидно потертый, и другой – тайный, в выступе стены, дверца его была замаскирована
Эта плешь была тревогой и болью Густава Карловича Кусмауля. Если Государь с портрета взирал на нее вынужденно, то он – своей волей, извернувшись перед зеркалами, едва ли не с линейкой высчитывая, с какой скоростью пожирает проклятая лысина его пышную, цвета соли с перцем, шевелюру. Сей шевелюрой он привык гордиться – как и своей моложавой поджаростью, острым зрением, легким шагом. Совсем еще недавно старость была для него чистой абстракцией, и он только усмехался краешком губ, слушая жалобы ровесников на различные недуги. Болезни, господа, – исключительно продукт лености! Не для того ли умными людьми изобретены режим и гимнастика, чтобы мы не знали хворей? Главное – держать себя в руках, то есть иметь сильную волю… чем русские люди, как известно – увы! – не отличаются.
К русским людям Густав Карлович относился, впрочем, снисходительно. Нет, вовсе не потому, что и его, несмотря на японскую гимнастику, начала таки догонять старость. Снисходительность к чужим слабостям вообще была свойственна г-ну Кусмаулю. А иначе-то мыслимо ли было бы прослужить три десятка лет в судебном ведомстве, по уши погрузившись в самые что ни на есть непотребные человечьи деяния? И не ожесточиться сердцем, сохранив себя в полной мере для дружбы и любви… Этим, надо сказать, Густав Карлович тоже гордился.
Вернее – гордился до недавних пор. В последнее время на ум все чаще стал являться горько-циничный вопросец: зачем? Приподнявшись над собственной персоной и жизнью, Кусмауль глядел на нее и видел, точно как Государь император – плешь. Сиречь, пустоту.
Зрелище это было до того невыносимо, что Густаву Карловичу приходилось напрягать всю свою тевтонскую волю, чтобы продолжать просыпаться в пять тридцать, делать обливания, ездить на велосипеде и являться на службу в один и тот же час, сохраняя репутацию неподкупного педанта. Душу он мог отвести лишь в беседах со старинной приятельницей, которая, как и он, ценила умение держать себя в руках, будучи снисходительной к тем, кто таковым не обладает.
Приятельница эта, Елена Францевна Шталь, была по происхождению охтенской чухонкой – о чем, впрочем, никто не знал, кроме Кусмауля (да и тот выведал исключительно благодаря профессиональной привычке собирать досье на всех, с кем имел дело). Нет, родители ее никоим образом не были связаны с молочной торговлей, – кажется, у них имелось даже дворянство, что, однако, уже не суть важно, поскольку к шестидесяти годам Елена Францевна успела пережить двоих мужей, с каждым из них восходя все выше по общественной лестнице. Второй муж сделал ее остзейской баронессой. От него она родила младшего сына – единственного, оставшегося при ней до сего дня. Старший, блестящий офицер, погиб на Балканской войне.