Ганнибал-Победитель
Шрифт:
Неужели ошибка Пигмалиона так засела в веках, что теперь проросла во мне — и я, в свою очередь, стал уморительным глупцом? Неужели карфагенянам на роду написано отдавать предпочтение низкой жизни перед чистым искусством? Между прочим, Пигмалион был братом нашей богини и царицы Дидоны, той самой Дидоны, которая основала в далёком прошлом Карфаген и которую изначально знали под финикийским именем Элиша!
Почему меня пугает Ганнибал-Волк? Почему собравшаяся воедино рать привиделась мне в образе чудовищного дракона? Что обжигает моё сердце? Искры из горнила учёности, отвечаю я сам себе. Я прекрасно понимаю, к восприятию чего ещё не готов. Откуда мне это известно? Я смущаюсь, я краснею. Смущение — это защитный вал, поспешно воздвигаемый против натиска бесстыдных знаний. Если бы я впитал в себя все доступные сведения и знания, я бы обратился в прах. Способность смущаться свидетельствует о моих потенциальных возможностях, которые мне пока рано использовать. У меня до сих пор в памяти женщина, впервые в моей жизни посмотревшая на меня с вожделением. Тогда я не
Мы, люди, способны воспринимать знания только в должное время. Если они приходят не вовремя, мы вынуждены защищаться. Ганнибал осознает это. Он был прав, сказав мне в Гадесе: «Ты слишком торопишься, Йадамилк». Я быстро признал истины, о которых разглагольствовал Ганнибал — насилие и власть как предпосылки обеспечения хорошей жизни, — но признал в разбавленном, абстрактном виде. Я даже не покраснел, что было бы признаком внутреннего сопротивления. Знание, сведённое к абстракции, не задевает человека. Да-да, конечно... победитель прибегает к насилию, и он всегда прав. Как может быть иначе! Ещё мой отец, бывало, посмеивался: «Труп врага всегда пахнет приятно». Бессердечное знание само овладевает массами, его никому не приходится вдалбливать.
Но Ганнибал-Победитель пробуждает во мне смущение. Меня бросает в краску. У меня цепенеет шея. Я не могу глотать. Пересыхают губы. Сердце еле бьётся. Мне хочется сбежать. Хочется потерять сознание. Хочется избавиться от времени. Ведь время — горнило знаний. И я уже попал в самое полымя. Однако я не погибаю. Я поклоняюсь тому, что пробуждает моё смущение. Я признаю только Ганнибала-Победителя. Меня тянет вскочить и нестись к Ганнибалу, только бы ещё раз взглянуть на него. Возможно, мой взгляд различает нечто не замеченное другими, что красит его не меньше, чем когти Орла и клыки Волка?
Я воздерживаюсь от искушения. Вернее, приберегаю возможность поддаться искушению до другого случая.
«Рим будет примерно наказан Карфагеном», — думаю я, придя в более спокойное состояние. Речь ведь не о выяснении отношений между Баркидами и одним римским родом. Решающее слово тут не за Корнелиями, заклятыми врагами Карфагена, возглавляющими партию империалистов. И не за партией осторожных соглашателей и уступателей, Фабиев в Риме и так называемого Ганнона Великого с его прихвостнями в Карфагене. Сам Карфаген был унижен, предан и опозорен Римом. Ни один Баркид и ни один римлянин не играет здесь главной роли. Историей движут более глубинные вещи. Насколько глубоко они лежат? Настоящий эпос тоже должен искать свою основную тему в глубине. Этому нас научили греки. Зачем забираться так глубоко? Затем, что тогда и достигнутая высота будет больше.
Моя голова раскалывается. Моим мыслям приходится пробиваться к истине дорогой ценой.
Мне не суждено было войти в ворота Эмпория, дабы убедиться, что и там Восток с Западом слиты в светлом единстве. Не суждено, потому что, где бы ни обосновывались греки, они с помощью своих богов-покровителей и Верховных Супругов замуровывали город за каменной стеной. Посему каждый греческий город окружён кольцом, которое привлекает внимание своим завораживающим блеском, архаичным ароматом жирного чернозёма, штукатуркой цвета слоновой кости и благородным мрамором. Как лучше выявить красоту форм, если не через игру света и тени? Как убедить в превосходстве добра, не изобличая зло? Прометей и Эпиметей были братьями, и их пример показывает, что ум и глупость не только сопутствуют друг другу, но и имеют вполне очевидные родственные черты [91] . Ум и глупость прекрасно дополняют — вернее, завершают — генеалогическое древо. Хотя календарь праздников у народов Средиземноморья не совпадает и не может объединить города-государства во всеобщем торжестве, настроение в каждом из них бывает весьма приподнятое: праздник объединяет граждан каждого полиса.
91
Прометей и Эпиметей были братьями, и их пример показывает, что ум и глупость не только сопутствуют друг другу, но и имеют вполне очевидные родственные черты. — Прометей — герой древнегреческих мифов, один из титанов. Имя его означает «мыслящий прежде», «предвидящий» — в противоположность его брату Эпиметею, «мыслящему после», «крепкому задним умом». По одному из мифов, люди и животные были созданы богами в глубине земли из смеси огня и земли, а Прометею и Эпиметею боги поручили распределить способности между ними. Эпиметей истратил все способности к жизни на земле на животных и сделал людей беззащитными. Поэтому Прометей должен был позаботиться о людях. Он украл для них огонь у Гефеста и Афины и научил им пользоваться, за что был наказан Зевсом.
Не Карфаген, а боги решили, что он должен наказать Рим за позор и унижения, которые претерпел не только тридцать лет тому назад, но и гораздо раньше (да и позже было много случаев). Всё это ты, эпик Йадамилк, должен хорошо себе представлять. Представляешь? За мной стоят наши праотцы. Они сказали всё о Риме ещё до рождения Ганнибала. Их чувства и выводы живут в доставшихся нам в наследство пословицах и поговорках. Может быть, Йадамилку стоит вернуться в Карфаген и раскрыть глаза и уши? Язык рождается не только здесь, в Ганнибаловом войске. Происходящее
Мне нужно поговорить с Ганнибалом. Я хочу посмотреть на него широко открытыми глазами. Хочу послушать, как он скажет что-нибудь определённое и конкретное.
Я безвылазно сижу в своей палатке. Йадамилк сидит в палатке, теснимый утёсом с умолкнувшей песней и ненародившейся речью, и кручинится по поводу покинувшей его музы. Напрасно запоминает он обрывки плохих стихов. Они не ведут ни к вершинам, ни вглубь. Они плоски и лежат на плоскости. Но почему он вдруг смеётся?
Почему я смеюсь, Мелькарт? Неужели в самом деле над безбожником Демокритом, этим Философом, появившимся на свет во фракийском городе Абдеры? Философом, которого почитали ненормальным за то, что он бежал всяческого общения и всех подымал на смех, так что абдериты даже призвали Гиппократа [92] , чтобы тот излечил его, а сей искусный Лекарь провозгласил Демокрита умнее прочих смертных; и утратил затем Демокрит дар Зрения, почему мог предаваться философствованию в ещё большем покое, нежели прежде; а может, просто невмоготу ему стало смотреть на безумие Человеков; и скончался он, в своё время, в возрасте 109 лет...
92
Гиппократ (ок. 460—377) — древнегреческий врач и естествоиспытатель, один из основоположников античной медицины, оказавшей большое влияние на развитие медицины в последующие века.
Почему я прячу лицо в ладонях, Мелькарт? Почему я смеюсь, если я плачу?
Может, я смеюсь над Аристофаном? А плачу, потому что, по утверждению Демокрита, человек — это «дитя случая, которому потребны вода и грязь»? Вовсе нет. Я продолжаю смотреть боковым зрением. Наша способность видеть, говорит Абдерит, обусловлена прониканием нам в глаза образов. Почему я плачу из-за образов, которые проникают мне в глаза от Демокрита, — если я действительно плачу из-за них? У комедиографа Аристофана царь Вихрь свергает Зевса с его небесного трона [93] . Ещё бы не посмеяться над этим! Но поэт-комик слишком всерьёз воспринял разглагольствования нашего проповедника о вихрях, почему он ещё больше затемняет и без него достаточно тёмное (типичный случай obscurum per obscurius). Ибо — что дальше? Если из завихрения атомов в пустоте может возникнуть Гомер, значит, перед нами появляется живёхонький Гомер, существование которого невозможно отрицать. С другой стороны, если мойры решат, что Гомеру суждено появиться на свет, результат будет тот же; Гомер станет, подлаживая голос под ритм гексаметра, читать «Илиаду». Незачем свергать Зевса с его трона только из-за того, что какой-то философ заводит речь об атомах и пустоте (бытии и небытии). Разве «Илиада» представляет собой совокупность пустоты и завихренных вместе атомов, а не произведение, на создание которого Гомера вдохновили музы? Но что дальше?! Какое бы объяснение мы ни избрали, «Илиада» всё равно останется на месте.
93
Речь идёт о комедии «Облака».
Точно так же обстоят дела со всем прочим, чем люди похваляются и чего стыдятся. Все эти вещи остаются, от них нельзя избавиться простыми разговорами, исходят ли сии разговоры из Абдер или из Эпикуровых Афин [94] .
Я смеюсь и одновременно плачу, закрывая лицо ладонями. «Приди же, вихрь или муза, — сквозь смех всхлипываю я, — приди и сделай из Йадамилка обещанного Жизнью великого поэта».
Кстати, как Демокрит перешёл от бытия и небытия к тому, что должно быть? Судя по его словам и сентенциям, он был выдающимся этиком и наверняка желал содействовать одним вихревым движениям и препятствовать другим. Он был никудышным практиком. Он погасил свет своих очей. Возможно, он был столь же непримирим, как Гераклит, который поносил Гомера, называя его обманщиком и путаником. По утверждению Абдерита, чтобы повысить плодородие земли, нужно послать девушку обежать возделываемые поля. Какую девушку, спросите вы? Девушку, у которой только что впервые начались регулы. А вдруг заботливо внесённое удобрение создало бы на полях более плодородное завихрение атомов, нежели бегущая девушка с текущей по ногам первой месячной кровью? Тут Демокрит брал на себя серьёзный риск. Интересно, что предпочёл владелец земель, Дамас: удобрение или бегущую девушку?
94
...из Эпикуровых Афин. — Эпикур (341—270) — древнегреческий философ-материалист, последователь Демокрита. В 306 г. он поселился в Афинах, приобрёл сад и в этом «саду Эпикура» излагал слушателям основы своей философии.
Но вот мои разнообразные страсти улеглись. Я парю в пустоте. Ничто не образует совокупности со мной. Впрочем, нет, возникает одна мысль: что мне сейчас надо бы сидеть в отцовском доме, дабы, не полагаясь на память, можно было проверять по свиткам сведения, которые я заношу в рабочую тетрадь.
К счастью, меня прерывают! В палатку входит Бальтанд. Вернее, выражаясь на манер Демокрита, ко мне в глаз проникает образ Бальтанда. Я вижу боковым зрением, как он слоняется по палатке, пофыркивает, роется кругом. Насколько я понимаю, он обустраивается у меня, причём делает это столь безапелляционно, что через некоторое время я взрываюсь: