Франчиска
Шрифт:
Я подкралась к беседке и тихонько вошла в нее. Осторожно, чтобы не скрипнули половицы, я опустилась на пол и прислонилась спиной к стенке, покрашенной в зеленый цвет. Я хотела послушать несколько минут, а потом уйти. Но я просидела там неподвижно более часа, словно придавленная всем тем, что услышала и пережила.
«…Скоро я уеду, — услышала я немного грустный голос Пенеску, — покину этот остров…»
«Остров?» — переспросила мать и беспричинно засмеялась. Возможно, Пенеску сделал какой-нибудь жест.
Я ничего не видела, только слышала и поэтому была вынуждена, как и в тех случаях, когда мои родители говорили
«Остров, остров! — сурово повторил он и замолчал. — Вы здесь живете как на острове. Мне бы хотелось не уезжать отсюда, остаться здесь!»
«Зачем говорить об отъезде? Мы все здесь так вас любим. Вы необыкновенный человек!»
«Вы любите меня?»
«Более того, — моя мать говорила с воодушевлением, какого она никогда не проявляла, — вы та ось, вокруг которой теперь вращаются все наши жизни. Сколько бы раз я вас ни встречала, меня охватывает какое-то невыразимое чувство, которое я никак не могу вам объяснить. Как будто бы меня стиснула железная рука, которая и притягивает и отталкивает одновременно и отрывает от земли с какой-то невероятной силой».
«Странно, — тихо, так что я едва расслышала, пробормотал он. — Как вы вспыхнули! Ведь вы холодная, уравновешенная натура, все ваши эмоции скрыты. Значит, я могу это принять в качестве подарка?»
«О, более того, более того!»
«Значит, вы меня любите?» — повторил он.
Мать не ответила, и после непродолжительной паузы Пенеску продолжал:
«Да, вы любите меня. Вы все живете на острове и любите меня».
«Почему на острове?»
«Не знаю. Здесь еще сохранились самые простые вещи или по крайней мере воспоминания о простых вещах. Здесь еще есть люди, которые верят в истину или по меньшей мере помнят об истине. Здесь еще встречаются люди, которые выступают против собственных интересов во имя абстрактного понятия, именуемого честью, или хотя бы помнят о подобных поступках. Да, здесь еще существуют дикие и простые люди, подобные сильным и одиноким колонистам Америки».
«Почему вы сказали «абстрактное понятие, именуемое честью»?»
«Очень просто. Не нужно краснеть, это очень хорошо, что вы спросили об этом. Нет, я теперь не думаю, что вы живете на острове, мне теперь кажется, что я вошел в будуар восемнадцатого века, который таинственным образом сохранился до наших времен. С левой стороны в алькове кровать, прикрытая тяжелым шелком, возле огромного окна с изящно закругленным занавесом прикреплены к стене два серебряных подсвечника, в противоположной стороне, как раз там, где стоите вы, находится пузатое бюро, несколько дисгармонирующее с остальной мебелью, отделанной тонкой золотой инкрустацией…»
«Хорошо, хорошо, — прервала она его, смеясь. — Вы вошли во французский салон времен какого-нибудь Людовика. Здесь же находятся и шпаги, и большие золотые монеты, и кружева».
«Нет, нет, не совсем так. Вы забываете пузатое бюро. Эпоха настоящих Людовиков пришла в упадок. Это тяжелое бюро без золотой отделки — наша первая победа. Здесь заключаются сделки, здесь еще
3
Децебал — вождь даков, оказавший сопротивление вторжению римлян во II в. н. э.
«Ха-ха-ха! — как-то лениво засмеялась мать. — И бюро — это мы, наш город, а наш дом — это будуар?»
«Нет, вы меня неправильно поняли. В ваших гостиных еще стоит это бюро, но оно так же недолговечно, как два-три века тому назад были недолговечны серебряные подсвечники, кровать и стулья, отделанные золотом. При самом легком дуновении ветерка эта мебель, этот «рог Децебала» рассыплется в прах. Да, вы любите меня, но я открыл дверь в комнату и застыл от удивления, увидев там бюро, старое, забытое, почти исчезнувшее с лица земли, бывшее когда-то таким роскошным».
«Оно там стояло? — спросила мать, слегка рисуясь и подделываясь под голос девочки. — Вы мне его покажете?»
«Никогда, — ответил он тем же суровым тоном, каким говорил и до сих пор. — Я сам его видел какую-то долю секунды. Когда я открыл дверь, оно рассыпалось прахом и исчезло. Это было что-то ошеломляющее, вроде вспышки молнии. На том месте, где стояло бюро, осталось лишь пятно, сохранилось одно лишь воспоминание. Вот оно-то и есть абстрактное понятие, о котором я говорил».
«Как это понять, что оно и есть та самая абстракция? — продолжая начатую игру, все с той же детской наивностью спросила мать. — Ведь вы же сказали, что здесь есть люди, которые поступают согласно абстрактному понятию, именуемому честью».
«Нет, — усмехнулся он, — это выглядит не столь красиво. Здесь встречаются люди, которые хранят память об этом понятии. Но я уничтожил и эту память! — Последнюю фразу Пенеску произнес как-то особенно жестко, потом продолжал: — Вскоре мы расстанемся. Наша дружба разрушится».
«Наша дружба? — повторила она, немного помолчав. — Наша дружба — одно из величайших благ, дарованных мне… Ваш отъезд не может прервать ее».
«Это так, — подхватил Пенеску, отчеканивая слова. — Она не может кончиться подобным образом… Так, значит, вы говорите, что она одно из благ, дарованных вам?»
«Да, она принадлежит мне, и я ее особенно ценю».
«Ха-ха! — сухо засмеялся он, и возможно, что моя мать вздрогнула, как вздрогнула я, словно от порыва ветра. — Теперь мы действительно близки: вы вложили свои чувства в кого-то или во что-то, и это кто-то — что-то станет вашим благом».
«Да!» — подтвердила она, но голос у нее слегка дрожал, словно тонкое полотно.
«Совершенно верно! — воскликнул он. — Мы оба думаем одинаково: сначала нужно вложить капитал, потом извлекать доходы».