Франчиска
Шрифт:
Пенеску в свою очередь не торопился с ответом. Какую-то долю секунды он смотрел на мать сквозь полуопущенные веки, довольный тем, что дичь так стремительно приближается к расставленным сетям.
«Компенсировать это низкое состояние, — отчетливо произнес он и, окинув все вокруг своим надменным взглядом, закончил: — должно что-то возвышающее, светлое. Я нашел это возвышающее и светлое. Ради него-то я и жажду занять столь низкое положение».
«Вы убеждены, что не ошибаетесь?» — спокойно спросила мать, но голос ее прозвучал чуть хрипловато.
— Нет, нет, я не ошибаюсь. Сам себя я очень редко обманываю! — И Пенеску отрывисто засмеялся своим бездушным смехом.
Мать вздрогнула и склонилась над работой. Пенеску оборвал смех.
— И все-таки в течение месяца
«Возможно, — после короткой паузы холодно и сдержанно произнесла мать. — Довольно часто эту компенсацию мы находим слишком поздно».
По губам Пенеску скользнула едва заметная пренебрежительная улыбка. Закинув ногу на ногу и устремив безразличный взгляд на носок ботинка, он возразил ей:
«Я не понимаю этого выражения: слишком поздно! Оно не создано для людей моего круга. Я никогда не слышал подобного выражения. Разве оно существует, сударыня?»
Мать снова посмотрела на него, пытаясь улыбнуться, но нервно опустила голову и быстро проговорила:
«Существуют положения, которые изменить невозможно».
«А почему их нельзя изменить?» — с наигранным простодушием спросил Пенеску.
«Почему? — повторила мать, не глядя на него. — А потому, что когда кончается какое-либо одно состояние, то вновь возникает еще несколько преград».
«Да-а? — протянул Пенеску, словно разговаривая с ребенком. — Поговорим о таких преградах. Это очень интересно».
«Общество является такой преградой», — сказала мать, не поднимая глаз.
«Совершенно верно. Общество — это преграда. Но в данном случае общество — это и есть я. С семнадцатого века в этом отношении ничто не изменилось. Следовательно, хотя преграда и существует, но в данном случае ее нет. Вы прекрасно знаете, — продолжал Пенеску, слегка наклоняясь к матери, — что это так».
Она инстинктивно подняла на него глаза, но тут же опустила, быстро пробормотав:
«Да, да, общество даже…»
«Общество — это условность, — произнес он с неожиданной мягкостью, которая, казалось, только испугала мою мать. — Общество — это не что иное, как граммофонная труба. Оно ничего не может, кроме как распространять мнения какого-либо одного человека».
«Хорошо, — криво улыбнулась мать, — но мы-то говорим не о мнении, а о морали, о какой-то…»
«Да, да, — прервал он ее, и нарочитая ласковость его тона, в котором звучало пренебрежение, заставила вздрогнуть меня. — Мораль не что иное, как приказ. Вот я объявляю: все, что ни сделает эта моя рука, — и Пенеску поднял левую руку, — все морально! Вот, пожалуйста! — Он, не вставая, потянулся и отломил с ближайшего куста тонкую веточку. — Пожалуйста! — удовлетворенно откинулся он на спинку кресла, разглядывая ветку. — Совершив какой-нибудь поступок, стала ли рука моральной или аморальной? Конечно, нет! И знаете почему? Потому что это я определяю, каков этот поступок. И вот я хочу, чтобы все содеянное этой рукой считалось моральным».
«А если кто-то придерживается иного мнения?»
«Другого мнения? Я его убью! — И тут на губах Пенеску заиграла самая привлекательная, самая обезоруживающая улыбка. — Я уничтожу его, и это действие моей руки тоже будет считаться моральным. Разве это не просто до смешного? В подобных вещах люди опасаются слишком пылкого воображения…»
«Вы циник!» — сказала мать, пытаясь быть веселой, но голос плохо ее слушался.
«Циник? — с неподдельным удивлением спросил Пенеску. — В этом вопросе очень трудно быть циником, даже невозможно!»
«Хорошо, хорошо, — быстро, с присущей ей обычно энергией перебила его мать. — Но все-таки существует человек, который питает ко мне сильное чувство и защищает меня…»
«Вполне понятно, существует муж, законный муж, — так же доброжелательно
2
Он мой слуга (франц.).
Заканчивая свою речь, Пенеску пристально смотрел на мою мать с теплой, немного виноватой улыбкой, словно хотел извиниться за то, что вынужден говорить привлекательной женщине эти бесполезные и неприятные слова. Пока он говорил все это, я неотрывно, пристально смотрела на него, он же на меня не взглянул ни разу. Мне казалось, передо мной какая-то чудовищная картина, и страх, охвативший меня, возрос до ужаса: под покровом тихого, ласкового вечера два изменчивых силуэта обменивались фразами и взглядами, а мне казалось, что я вижу дикие корчи двух существ, сцепившихся в кровавой борьбе, невиданную схватку, в которой одно еще до победы было победителем, а другое еще до поражения — уже побежденным.
«Вы сильный человек!» — после долгого молчания вдруг заявила мать, слегка откинувшись на спинку кресла, напряженно и внимательно вглядываясь в Пенеску, словно исходящая от него сила невольно притягивала ее.
«Это верно, — согласился тот, улыбаясь, как великосветский человек. — Но эта сила будет защищать вас. Более того, хотите вы этого или не хотите, она уже служит вам, она уже унижается перед вами, а это страшная вещь!»
Пенеску произнес эти слова все с той же улыбкой, и, услышав их, я сразу же вспомнила Войню и ту бесчеловечную силу, которая охраняла меня. В ужасе я посмотрела на Пенеску, на его тонкое, удлиненное, выразительное лицо, на котором застыла бесконечная улыбка, и, к своему собственному изумлению, почувствовала, что оно, несмотря ни на что, привлекает меня. Я думаю, что подобное чувство испытывала и она, то есть моя мать. Тысяча мелких жестов, оттенков во взгляде и тембре голоса, которые она всячески старалась скрыть, но которые прорывались с удесятеренной силой, выдавали ее колебания, ее чувства к этому человеку.
«Я счастливая жена, — защищалась она с присущей ей уверенностью. — У меня четверо детей, таких различных и таких замечательных! — Каких только необыкновенных аргументов не находилось у этой женщины! — Они моя гордость! — продолжала она, и глаза ее вновь засверкали с ясной твердостью. — Они моя опора! Чем взрослее и сильнее становятся они, тем…»
«Да, да», — подтвердил Пенеску, заметив, что она не намерена заканчивать фразу.
В этот момент моя мать с видом победительницы взглянула на него, и он как бы не выдержал этого взгляда, но вовсе не потупил глаза, а медленным, ленивым движением отвел взгляд куда-то в сторону. Потом, совершенно неожиданно, он протянул руку и, не глядя на меня, погладил меня по голове как-то необыкновенно ласково. Это тронуло меня, и я тихо опустила голову, но сердце мое колотилось так сильно, что моя мать, продолжавшая быстро вязать свитер, я уверена, слышала, как оно билось. Пенеску все так же нежно несколько раз погладил меня по голове, и эта ласка все глубже и глубже проникала в мое существо, покоряла меня, путала все мои ощущения. С признательностью и самоотверженной покорностью подняла я на него глаза, и он в свою очередь улыбнулся мне, поглядев на меня с каким-то мечтательным равнодушием, с каким взирали римляне на рабов, натиравших им ноги миртовым маслом.