Эпиталама
Шрифт:
Он посмотрел на Берту и сказал с нежностью в голосе:
— Ты можешь мне верить.
Помолчав, он продолжал:
— Мы говорили о Шарлотте. Тебе кажется, что я хочу сделать твоим уделом скуку. Что я запрещаю тебе… Вовсе нет, ничего я не запрещаю. Просто я говорю, что потребность в истинном бытии, идущая от ума и сердца, и определенная внутренняя деликатность заставляют нас отталкивать от себя всякую пошлость, всякую посредственность, любую ложь, даже ложь, проистекающую от иллюзий. Это естественное движение здоровой и тонкой натуры, которой хорошо дышится на свежем воздухе. Помню, когда-то Мориссе рассказывал нам о своих
Склонившись над своим вышиванием, Берта думала: «Он рассказывает мне все это потому, что его раздражают мои встречи с Шарлоттой».
Альбер раскрыл свою книгу на отмеченной закладкой странице. Пробежал глазами несколько строчек и заметил, что читает невнимательно. Перечел отрывок еще раз, изо всех сил стараясь сосредоточиться, но, поскольку за два дня он забыл содержание предыдущей страницы, ему пришлось вернуться еще дальше назад.
— Когда ты размышляешь вот так над своей книгой, почему бы тебе не думать вслух? Получилось бы, что мы читаем вместе.
— Мои размышления очень трудно сформулировать, — сказал Альбер, положив том на колени и с удовольствием прерывая нудное чтение. — Вне книги они бы не имели почти никакого смысла. Это довольно трудное чтение; тебе не хватало бы в нем знания некоторых философских категорий.
— Слышишь, звонят, — сказала Берта, спуская ноги со скамеечки.
Альбер взглянул на часы.
— Это Ансена, — сказал он.
Ансена сел в кресло, стоявшее рядом с Бертой, словно по рассеянности, но почти тут же вскочил и пересел на стул, стоявший возле стола.
— У вас есть какие-нибудь новости о Кастанье? — спросил он.
— Новости плохие, — ответил Альбер. — Не очень это легкое дело — мирить людей. Она не отступается от мужа, а он, как мне кажется, хотел бы сохранить и ту, и другую. Сначала временный разрыв, затем восторженное воссоединение и множество сцен. Никогда бы не предположил столько страсти в такой спокойной девушке.
— У меня тоже было такое чувство, — сказал Ансена, прикоснувшись к лежавшей на столе книге.
Он раскрыл книгу и сказал с горечью и даже с какой-то злостью:
— И он, и она были неплохими людьми. А семейная жизнь превратила их в двух чудовищ.
У него был отсутствующий вид, и казалось, что он размышляет обо всем подряд, что попадалось ему на глаза. Помолчав, Ансена сказал:
— Эта твоя книжка очень утомительна и бесполезна.
— Я знаю, ты предпочитаешь более утешительные идеи, — сказал Альбер, вставая. — Но я считаю, что они уж слишком утешительны, слишком приспособлены к нашим нуждам, слишком полезны для того, чтобы я мог их принять в той сфере, что находится неизмеримо выше нас.
— Люди ошибаются, когда говорят об утешении в религии, — сказал Ансена.
Он медленно добавил, понизив голос:
— Скорее нужно говорить: в ужасных
Затем, обращаясь к самому себе, все так же неторопливо уставившись в одну точку, неожиданно осунувшись и помрачнев, он повторил:
— Если, конечно, это вообще истины.
Когда Альбер беседовал с Ансена на такие темы, он чувствовал, как его убеждения, доселе весьма неопределенные, столкнувшись с аргументами Ансена, крепли и обретали вдруг непоколебимую уверенность. Но сегодня вечером он торопился поскорее закончить разговор и поэтому сказал небрежно, глядя на часы за креслом Ансена:
— Вот ты говоришь — истина. А разве на самом деле речь идет об истине, даже для тебя? Это скорее просто волеизъявление.
— Ладно, допустим, ты веришь в жизнь, — сказал Ансена, не поворачивая головы в сторону Альбера. — Вернемся к этой теме лет через пять-шесть. В один прекрасный день то, что нравится тебе сейчас, больше не будет тебя интересовать, а люди тебе прискучат. Затем наступит другой день, когда тебе покажется, что твое прошлое и твоя жалкая любовь к жизни вообще никогда и не существовали. Со всех сторон тебя окружит небытие, и на смертном одре тебе, возможно, придется осознать, каким обманом было твое существование. Так вот! Если и есть такая идея, которая не утрачивает своей сути и не исчезает на этом переходе от жизни к смерти, то только она одна-единственная и важна в человеке, причем уже с этой вот минуты.
Он заметил Берту, тихо взявшую стакан с подноса, и улыбнулся, глядя на нее, как бы извиняясь за столь серьезный разговор; однако, когда она ставила стакан возле него, она выглядела очень сосредоточенной и, казалось, полностью была поглощена их беседой.
— Ансена — симпатичный человек, — сказала Берта, задумчиво остановившись посреди спальни.
Альбер закрыл окно, упал в шезлонг и вытянулся в нем, закрыв глаза.
Берта перед зеркалом распускала волосы; машинально, как она делала каждый вечер перед сном, Берта протянула руку к металлической вазочке, и в нее одна за другой со звоном полетели шпильки. Вдруг она пристально посмотрела в глаза своему отражению и словно сквозь какой-то туманный вихрь увидела себя одновременно ребенком и старухой.
— Знаешь, бывает, вдруг задумаешься о жизни, и так закружится голова, — сказала она, обратив к Альберу лицо, обрамленное распущенными волосами, которые придавали странное детское выражение ее уже вполне определившимся чертам.
Альбер выпрямился в шезлонге и, нагнувшись, принялся расшнуровывать туфли.
— Вот ты, ты никогда не думаешь о жизни, — сказала Берта. — Я хочу сказать, о ее глубинах, о смерти. Мужчины называют жизнью все то, что заполняет их день: дела, слова. Если бы ты знал, какими пустяками занят день женщины!
Она замолчала и села на край кровати:
— Иногда я чувствую, что мне нужна книга. Такая, в которую можно было бы всегда заглядывать и которую можно было бы читать вечно.
— Ну, книгу-то можно найти. Я приносил, и не одну.
— Да нет. Мне нужна такая книга, которая рассказывала бы обо мне.
— Ну, тогда нужно поискать кого-нибудь из моралистов.
Бесшумно ступая в одних носках, Альбер прошел в гостиную, зажег свет. Стоя возле книжного шкафа, пробежал глазами по длинному ряду заглавий и отверг их одно за другим. Наконец вытащил наобум какой-то том. Потушил свет и ощупью нашел дверную ручку.