Эхо тайги
Шрифт:
Привязав лошадь в кустах, Ванюшка стал пробираться к реке. От куста к кусту. Пригибаясь к самой земле. Неудержимо хотелось увидеть девушку ближе, сказать что-то, прикоснуться к руке.
Девушка закончила полоскать белье и вышла на берег. Подняла руки к небу и, изогнувшись вся, потянулась так сладко, так соблазнительно, что Ванюшка вздохнул.
Запела. Голос не сильный, но здесь, на реке, он казался серебряным. Сбросила платье с цветной каймой по подолу, рассмеялась чему-то, наверное, светлому утру, яркому солнцу и потрогала ногой воду, как будто не стояла в
Ванюшка зажмурился: до того бело тело, до того соблазнительно. Не торопясь, будто нарочно дразня, девушка присела у самой воды на корточки и, захватив в пригоршни воду, плеснула себе на грудь. Взвизгнула, отскочила. Опять рассмеялась. Подняла с земли прутик и зачем-то ударила по воде.
Что было дальше, Ванюшка плохо помнил. Девушка купалась, плескалась, шумела, как будто она не одна, а с подругами. Вот она плеснула на них, вот закрылась и, вскрикнув, вновь начала плескаться. Упала на спину в воду, а потом как выскочит разом…
Не торопилась и одеваться. Обсыхала на солнце, нежилась. Сама жизнь двигала ее гибкое тело, ее сильные руки, сама жизнь зажигала в ее глазах огоньки, сама жизнь смеялась обжигающим смехом.
Голова у Ванюшки кружилась как после ковша медовухи. Когда девушка начала одеваться, он зашевелился, девушка вскрикнула, схватила белье и убежала.
Ванюшка выскочил из-за кустов, но поздно: девушка уже скрылась. И он с досадливой грустью смотрел на красночерепичный домик среди берез.
Ванюшка не поехал в Притаежное, куда его посылал Симеон, а вернулся в Рогачево.
3
– Мама, пошли сватов.
– Сдурел. Слыхано ль дело, штоб за чужую, сердилась Матрена. – С сотворения: мира татары женятся на татарках, табашники на табашницах, братишной веры, чашны – на чашных. День ото дня все больше дурет. То в Ксюху втюрился, в черняву воровку, а нонче и вовсе ни на што не похоже – в чужую. Да за каки грехи меня бог наказыват? Кажись, пошшусь все посты, свечки ставлю кажну субботу, заповеди все блюду, а сын в басурманку втюрился. Можа, еще блудодействуешь?
– Што ты!
– Ну и то хорошо. А ежели рассудить по-божецки, так блудодейство помене грех, нежли басурманку ввести перед святые иконы. Вон у Фаддея Дунька на выданье. И смиренна, и сдобна, и рта зря не откроет.
Ванюшка вроде бы соглашался. Но стоило остаться одному, и снова виделась девушка с белой косой. Ванюшка терял спокойствие. Бил кулаком об кулак и повторял про себя: «Жить без нее не могу… Мне ее надо теперича… непременно!»
Иногда рядом с белокурой вставала Ксюша. Даже заслоняла ее, но Ванюшка отмахивался, седлал лошадь и скакал на хутор. Спрятавшись в кустах, часами ждал. Себя не обманывал. Он прекрасно знал, что ему надо от девушки, и готов был отдать все, что имел: лошадь, избу, полжизни, лишь бы обнять ее. Пусть силой, но только обнять. А что будет дальше – об этом не думал.
Но девушка не появлялась.
Как-то возвращаясь домой, Ванюшка нагнал мужика. Только поравнялся, как тот позвал его: «Ваня!»
За всю свою жизнь
– Яким! Это ты?
– Я, Ваня, я, – Яким Лесовик в изнеможении опустился на землю. Ванюшка спрыгнул с седла.
– Да как же ты так?
– Как видишь. Солнце и гордость русской поэзии идет по пыльной российской дороге, в исподнем белье! У тебя ничего нет поесть?
Рад Яким неожиданной встрече с единственным знакомым ему человеком в округе. Раньше Яким не таил в себе ни мыслей, ни чувств. В общении он видел смысл человеческого существования. Последний год научился затаивать мысли.
Он испытывал страшную слабость и мнил, что доживает последние часы. Мысль о близости смерти вошла в сознание, как входят в живую плоть острые когти беркута. Вопль страха и протеста рвался наружу, но застревал в спазматически сжавшемся горле.
В полудреме, едва передвигая усталые ноги, Яким проходил версту, две, и вдруг снова хищный коготь вонзался в мозг. «Я – умереть?… Почему именно я?…»
Он останавливался и думал о том, что Пушкин и Лермонтов унесли в могилу свои лучшие вещи, не успев их создать. Сколько потеряла поэзия, человечество от их преждевременной смерти. Теперь он, Яким Лесовик, умирает на безвестной дороге. Он еще молод, он ощущает в себе Геркулесовы силы, в его голове звучат дивные рифмы, а в груди полыхает настоящий поэтический жар. Так говорила Евгения Грюн – а она знала толк в людях. И если он, Яким, до сих пор не создал ничего равного «Евгению Онегину», то в этом виноваты только условия жизни. Попробуй творить, когда зверски хочется есть, а за душой ни копейки.
Ванюшка помог ему сесть в седло. Сам сел позади, на круп, и, обхватив плечи Якима, понукнул лошадь.
– Откуда идешь? И куда?… Пошто без одежки?…
– Друг Ваня, не хочется бередить наболевшую душу.
Неправду сказал Яким. Ему очень хотелось поведать о том, как он создавал революционный театр, как он внушал: нельзя в старые меха вливать молодое вино. Надо искать новые формы, созвучные нашей эпохе и революции. Как его поддержали в губнаробразе, отвели помещение, дали пайки для актеров.
«Что мешает актеру творить? – спрашивал Яким свою труппу, И сам же отвечал: во-первых, пьеса. Ее текст. Он, как оковы. Ищите свои слова, созвучные вашему духу и замыслу. Во-вторых, декорации».
Яким изгнал декорации. Ставились прямо на сцене надписи: «Ложа мироедки Гурмыжской» или «Замок датского деспота». Трактовка пьес углублялась вспышками бенгальских огней.
После премьеры Якима отыскал француз Жан Пежен, бывший корреспондент газеты «Эко де Пари». Он очень хвалил спектакль. «О, – говорил Пежен, – это такая гора, которая, как у вас говорят, непременно родит еще много гор. Потомки парижских коммунаров жмут вашу руку и просят передать небольшой сюрприз…» – и вложил в руку Якима солидную пачку франков. А за франки на черной бирже можно было достать не только селедку.