Двое в барабане
Шрифт:
Как и Михаил Афанасьевич, по складу характера Фадеев не терпел лжи ни в малом, ни в большом.
Таким его, очевидно, разглядел Булгаков.
Бесспорно, в сороковом году Фадеев был еще далек от того состояния, которое испытал Мастер и так точно описал в романе.
Александр Александрович был полон сил. Возглавлял ССП. Работал над "Удэге". Его, в отличие от Булгакова, открыто любил Сталин.
Больной для Мастера вопрос об отношениях художника и власти не затрагивал автора "Разгрома"
Его лишь пару раз пожурили, погрозив пальцем.
Он сам был власть.
Но не один лишь строй и язык романа впечатлили Фадеева. Не только гоголевская фантазия и несравненный юмор.
Уже обозначились болевые точки, по которым ударили размышления Мастера и усилили впечатление от книги.
Вероятно, лучших страниц булгаковского романа достойна невообразимая ситуация, когда главный писатель и опальный автор на равных горюют о судьбе романа, который "никак нельзя печатать". Оба до конца сознают причины, но именно Булгаков выкладывает, без малейшей иронии, те резоны, что не дают этому оснований.
А Фадеев, наоборот, пытается доказать, что в романе больше пользы, чем вреда.
Разве у Воланда и большевиков не одни и те же задачи: избавиться от стяжательства и мещанства, покарать зло и подлость. И товарищу Сталину близки и понятны эти страницы. Ему по душе сатирические картины писательской шатии - всех этих любителей супа-прентаньер, филейчиков из дроздов, судачков о-натюрель и прочей барской дряни. Разве не товарищ Сталин прикрыл РАПП, как Бегемот и Коровьев спалили "дом Грибоедова"?
Фадеев не решается произнести вслух, но ему так хочется спросить: нельзя ли сблизить позиции? Сместить акценты, иначе осветить некоторые фигуры. Так хочется увидеть гениальный роман напечатанным сегодня.
Булгаков будто угадывает мысли Фадеева и отвечает на них: "А вообще, как по Шекспиру: терзать могут, но играть на вас - ни в коем случае. В СССР я был единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру". Опережая вопрос Фадеева, махнул рукой: "Нет, нет, не он".
Продолжал, будто отвечая кому-то: "Нелепый совет. Крашеный волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя! Со мной поступили, как с волком. Загнали бы, если б могли".
Все происходит доподлинно, как в булгаковском романе. Красивый, скульп-турный Фадеев осторожненько перебирается со стула на краешек кровати Мастера, вопросительно поглядывая на Елену Сергеевну: можно ли? Только теперь не Мастер рассказывал свою историю поэту Ивану Бездомному, а писатель Фадеев исповедовался Мастеру.
Почти на ухо, как Мастер Ивану, Фадеев торопился выговориться: "Вы не представляете, как мне бывает трудно. А главное, я все время мешал себе как писателю".
Вероятно, Фадееву собственные слова казались удивительными, и он хотел
"Писал урывками, на бегу. Вот и "Удэге" лежит до сих пор неоконченный. А ведь не ленив.
Некоторые главы "Разгрома" переписывал по 13-15 раз".
Волосы все время падали Фадееву на лицо, и он поминутно забрасывал их назад.
Кто ему был Булгаков? Единомышленник? Товарищ партизанской юности? Куда подевались классовая настороженность и чувство служебной дистанции? Он говорил, позабыв правила и условности. Спрашивал у Булгакова: "Тогда как же назвать мое состояние?" И отвечал безо всякой к себе жалости: "Самопредательство, черт возьми". Отметая всякое сочувствие, вскочив с койки, добивал себя: "Писателю все можно простить - двоеженство, кражу, даже убийство, только не это! Не самопредательство".
Снова спрашивал, переменив тон, почти шепотом: "Вы согласны? Вы понимаете, о чем я говорю?"
Булгакову не надо было задумываться над ответом. Фадеев услышал то, чего ждал, к чему, по-своему, стремился сам.
"Цилиндр мой я с голодухи на базар снесу, - говорил Мастер, чуть медленней, чем всегда.
– Но сердце и мозг не понесу на базар, хоть подохну. Не верю в светильник под спудом. Рано или поздно писатель все равно скажет то, что хочет сказать.
Главное, не терять достоинства!"
Какими занозами оставались в голове у Фадеева эти слова...
Прощаясь, Михаил Афанасьевич задержал руку Фадеева в своей. Не отводя глаз, сказал просто, как о повседневном: "Александр Александрович, я умираю. Говорю это как врач. Если задумаете издавать роман - жена все знает".
С трудом сдерживая волнение, Фадеев сказал совсем не то, что говорят в подобных случаях. Не литературный сановник, а сорокалетний подросток вдруг произнес высоким фальцетом: "Михаил Афанасьевич, вы жили мужественно и умрете мужественно!"
Слезы залили ему лицо. Он вскочил, забыв шапку, и "загрохотал" по лестнице.
Странную картину могли наблюдать москвичи в один из ранних февральских вечеров 1940 года. По тротуару почти бежал высокий седой мужчина без шапки, в распахнутой шубе с бобровым воротником, с мокрым от слез лицом. Он явно не замечал прохожих, повторяя не понятную никому фразу: "Чудовищно, чудовищно, что я до сих пор его не знал!"
Вдруг ему отчетливо показалось, что он слышит голос, окликающий его: "Саша, Саша!" Обернувшись, сквозь крупные хлопья липкого снега заметил метрах в двадцати сзади странную фигуру, одетую не по погоде, без шапки, в гимнастерке и галифе. Он сразу узнал Мечика. Уходя от Булгакова, почему-то подумал, что он появится сегодня непременно.