Дондог
Шрифт:
Описывая все это, я упоминаю отнюдь не всех, говорит Дондог. На барже были еще другие взрослые и другие дети. Над нашими головами в своей расшитой красными маками и степными цветами накидке боролась с сыростью и холодом мать Элианы Шюст, она не шевелилась, она прощупывала взглядом ночь, она поджидала возвращение тех, кто ушел безвозвратно. Но, приняв на себя роль наблюдателя, она, дабы не привлечь к нам внимание убийц, не выкрикивала вниз никаких сообщений, а время от времени пласталась в тишине до верхних ступенек трапа и нашептывала последние известия о резне.
Она говорила голосом, какого мне никогда не доводилось
В действительности, говорит Дондог, я наверняка помню что-то еще, но мне всякий раз не хватает сил, чтобы вызвать ту ночь в памяти. У меня нет ни малейшего желания копаться в обрывках образов, которые оказались спрятаны, и изобретать образы, чтобы налепить их на эти обрывки. В сущности, у меня нет ни малейшего желания щеголять своими речами, как будто я и в самом деле уцелел.
Однажды, вдруг говорит он, но не продолжает.
Он умолкает. С той ночи в речи и памяти Дондога то и дело что-то стопорится.
Подчас понятно, почему он прерывается, подчас не очень.
Однажды, двадцатью или двадцатью пятью годами позже, говорит вдруг Дондог, а может, и тридцать, тридцать два года спустя, какая разница, когда я вновь оказался вместе со Шлюмом в том единственном месте, где мы могли встретиться, в сердце кромешной тьмы, в симбиозе с кромешной тьмой и самим Шлюмом, я попросил Шлюма о том, о чем доселе просить не осмеливался, потому что до тех пор старался не бередить без особой нужды его муки. Я попросил его вызвать в своей, а значит, и в нашей памяти какие-то значимые образы той ночи.
— Когда я углубился в темные улицы? — вздохнул Шлюм. — Когда шел в черноте, сойдя с баржи на берег, ты хочешь увидеть заново это?.. Или потом, улицу Одиннадцатого Лигети?.. Или когда Габриэла Бруна отыскала меня у подножия стены и ее вдруг выхватили лучи фар?..
— Как хочешь, — сказал я.
— Я предпочитаю об этом не говорить, — сказал Шлюм. — Все еще. Это еще не умерло у меня в памяти.
— Как хочешь, — сказал я.
— Расскажу об этом, когда полностью все забуду, не раньше, — сказал он.
— Хорошо, — сказал я.
Я отлично понимал сдержанность Шлюма. Все, что чувствовал Шлюм, чувствовал и я, я тоже. С той ночи мы были настроены на одну и ту же волну. Все, что было у него в голове, я понимал лучше некуда. Наша беседа проходила через тридцать с лишним лет после уничтожения, в эпоху, когда лагерная жизнь казалась мне не такой неприкаянной и не такой несправедливой, как в молодые годы, —
Прежде моих историй покоилась моя память, усопшая, недоступная исследованию с внешней поверхности вплоть до своего смоляного ложа. Я все забыл, я забывал все, из неразборчивой копоти и искалеченной отрыжки снов я отстраивал искусственные воспоминания. Вот почему меня не удивила произнесенная Шлюмом фраза. Я отнюдь не был против, спокойно принял его отказ говорить. Мы пребывали в согласии, на одной и той же линии обороны, говорит Дондог. А впрочем, в приютившей нас обоих кромешной тьме голос Шлюма и мой собственный ничем не отличались. Они одинаково дрожали, говорит Дондог. С той ночи они так дрожали не раз и не два: одинаково.
Некоторое время мы так и оставались в кромешной тьме, сидя лицом к лицу, даже не пытаясь заговорить.
— Ты сказал — образы, — пробормотал Шлюм.
— Да, — сказал я. — Значимые образы.
— Некоторые принадлежат скорее тебе, чем мне, — сказал Шлюм.
— Да ну? — сказал я.
— Да, — сказал Шлюм. — Например, когда Габриэла Бруна вернулась умирать перед баржей, когда умирающая Габриэла Бруна доверила меня тебе, поскольку не могла больше поддерживать меня в себе, поскольку ее собственное тело потерпело крах.
— Я больше не помню, — сказал я.
— Да нет, — настаивал Шлюм. — Когда она объяснила тебе, что я смогу выжить в тебе, если тебе достанет сил существовать до твоей смерти.
— Мне совсем не хочется говорить об этом, — сказал я.
— Так что это вовсе не умерло и в тебе, — заключил Шлюм.
— Нет, — сказал я.
— Вот видишь, — сказал Шлюм.
Мы остались еще на несколько минут в кромешной тьме, сидя не слишком далеко друг от друга, лицом к лицу, не произнося ни слова.
— Или уж тогда, — подхватил Шлюм, завершая вслух проведенное в тишине размышление, — надо пересказывать это как феерию. Расскажи обо всем этом как о феерии.
— Ну да, феерия, — сказал я.
— Словно это было где-то не здесь, — сказал Шлюм. — Словно это происходило в каком-то другом мире.
— Ну да, частенько я так и делаю, — сказал я.
Эта техника мне хорошо знакома, говорит Дондог. Как будто все приключилось с другой цивилизацией, на похожей, но отличной от нашей планете. Слушатели в недоумении, ничего не понимают, полагая, что речь идет не то о научной фантастике, не то о чистом вздоре.