Четыре крыла Земли
Шрифт:
Глава последняя
Даббе
Над наблусской долиной нависла туча. Тяжелая, жирная. Словно какое-то чудовище подмяло Шхем своим чугунным брюхом. На крышу сейчас не было смысла подниматься. Лучше через окно смотреть, как небо плетьми дождя сечет беззащитные здания. А вон там, на Кабире, где, словно змея Рубика, тянется Элон-Море с его белыми домиками, там просвет. Опять эти евреи выкрутились.
Даббе обнаружил, что еще держит в руках пульт от телевизора, который минуту назад выключил после того, как посмотрел новости и узнал обо всем – и о поражении «Мучеников», и о том, что начали восстанавливать Канфей-Шомрон, и о разоблачении Йорама Кацира и Абдаллы Таамри. На этих двоих ему наплевать, а восстановление поселений пока еще штука проблематичная. Момент они, конечно, выбрали правильный, только вряд ли что-то выйдет
Какая гениальная мысль: захват поселения Канфей-Шомрон – скорый и неизбежный приход ХАМАСа к власти, а вслед за тем – бесконечная война, которую Израиль выиграть не сможет, и, растеряв все духовные свои подпорки, как то: религия, сионизм, патриотизм – в какой-то момент просто начнет разваливаться.
Но выходит – все зря. Зря он присылал Мазузу по электронной почте, а затем зачитывал по телефону цитаты из несуществующего сборника хадисов Сунаджиба аль-Салиха, зря тратил силы на подделку старинного текста, который потом сканировал, зря, когда Мазуз к нему обращался, давал компетентное заключение, зря лгал, что в месяц мухаррам можно вести войны, что Даджаля одолеет не Исса, а человек с именем, похожим на название враждебного народа (ах, какое выходило чудесное созвучие – Мазуз – Маджудж), что Кинерет должен обмелеть лишь наполовину, а не полностью... А какая блестящая была выдумка, что Даджаль окажется между жизнью и смертью и будет подобен растению...Все – зря. Все – зря. Евреи в очередной раз победили. Но это полбеды. Откуда это мерзкое ощущение, что они не могли не победить? Что они и есть главные фигуры в человеческой истории, а он – вроде статиста? Вахид прошелся по комнате, подошел к окну. Горные хребты, потемнев, казались отражением туч. Они глядели на него мрачно, словно чужие. Казалось, родная земля кричит: «Я не твоя, я – их!»
Воздух словно наполнился какими-то прозрачными насекомыми. Начался дождь. Тяжелый зимний дождь.
А ведь борьба эта, можно сказать, по наследству ему досталась. От дальних предков, коренных жителей Наблуса, или, как его тогда называли, а евреи и сейчас называют – Шхема. Он ведь лишь когда в Аль-Бире преподавать начал, взял себе имя Мухаммад Али, а по рождению-то он Маджали. Измельчала его семья в последних поколениях. Отец, Махмуд Маджали, по молодости пытался было бороться. Да оказавшись в Арабском легионе, в Иордании, набрался всяких западных понятий, стал претендовать на «джентльменство», а под конец совсем свихнулся – продал свой дом за бесценок еврейским поселенцам и сбежал в Нью-Йорк.
Один брат, Хусейн, последовал за ним, предварительно продав свою землю евреям. На ней-то и построили этот треклятый Канфей-Шомрон. Другие братья заняты кто чем. Борьба с евреями их не вдохновляет. А Фаиз, брат от другой жены отца, так он еще в детстве помогал евреям их кладбище раскапывать. И это потомок легендарного Шарру! Отважного Акки! Так что остался он, Вахид, один. Чего он хочет? Что он ищет? Почему, запрограммированный прадедами, он все силы тратит на уничтожение евреев? Кто он? Не мусульманин – догмы ислама его не волнуют. Не араб – в отличие от своих братьев и даже от своего отца он не чувствует с арабским народом ничего общего, кроме ненависти к евреям. Не амалекитянин – те готовы были погибнуть, лишь бы прихватить на тот свет с собой как можно больше евреев. И погибли. Последний известный потомок Амалека, снимавший с фронта в разгар наступления русских войск целые дивизии, чтобы успеть уничтожить шестьсот тысяч венгерских евреев, был Адольф Гитлер. Он, Вахид, и не палестинец – такой нации не существует. Это знают все, и в первую очередь те, кто себя так называет. Не шхемец. Такого народа никогда не было, а группа людей, которую можно было бы обозначить этим словом, давно исчезла.
И вдруг страшная
Вахид прошествовал в спальню, улегся на диван, закинул руки за голову. Ну что ж... Поражение так поражение. Единственное, что у него от всей этой истории осталось – это память о перемещениях во времени, да и в пространстве, которые он на протяжении последних дней совершал, перевоплощаясь в кого-то из своих далеких предков. В первый раз это случилось тогда, в замке Тоукан, когда он вдруг ощутил, как длиннополый плащ из крашеной козьей шерсти обнимает тело, медные браслеты приятно холодят запястья и щиколотки, а с левого плеча свисает лисий хвост. Вокруг по-прежнему был Наблус, нет, уже не Наблус, а древний Шхем, с домами, сложенными из грубо обтесанных глыб, с террасами, на которых зеленели виноградники, и храмами, источавшими винный аромат и запах горелого мяса...
Тогда, в Шхеме...
«Иштар и Баал, о, как любим мы вас
Настал долгожданной близости час
Как сладко верить что мы и сами
Во веки веков возлюблены вами
И каждый вам в жертву нести готов
Баранов и коз овец и козлов
И лить на алтарь то вино то воду
А вы нам за это несете свободу
Мы знаем что жизнь дается лишь раз
Наполним же радостью каждый час
Мы к вам приводим овец на закланье
А вы нам прощаете наши деянья
И злодеянья...»
Сначала ниточкой, а потом ручейком среди камней вплетается мелодия в какофонию человечьих голосов, криков, топота босых ног, визга зарезаемых животных, блеянья их еще живых собратьев, стука каменных молотков в примитивных мастерских, расположенных тут же, за прилавками, по краям рыночной площади. Она облекается в журчащий женский хор, восхваляющий Иштар, богиню плотской любви, и Баала, могучего бога-оплодотворителя.
«И наши грехи уплывают как тени
И вновь нас зовет океан наслаждений
И как ни дурманят цветы нас порой
Дурманней дыхание плоти живой
О сладость пиров наших... нет ей предела
Но слаще всего обнаженное тело»
Ритм все учащался. Девушки с ресницами и бровями, подведенными сурьмой, украшенные миртовыми венками, в набедренных повязках, расшитых золотистыми нитями и бисером, извивались всем телом, покорные мелодии, выводимой флейтой под струнные переборы кинора, под ритмичный бой бубна, под радостную россыпь его маленьких металлических тарелочек. Казалось, у них на животах пульсируют какие-то дополнительные мышцы, каких нет у обычных людей... И дыхание – частое, прерывистое, порожденное не усталостью, а страстью. Дина поймала себя на том, что и она так же прерывисто дышит, глядя на них поверх голов десятка голозадых ханаанских мальчишек, прибежавших в Шхем на базар из соседней Цриды, что и она притоптывает в такт музыке в своем сером шерстяном пастушеском балахоне, никак не приспособленном для танцев. Ей вдруг почудилось, будто и у нее на животе появились новые мышцы, позволяющие бедрам и жадно трепещущей груди двигаться как бы независимо друг от друга.
– Смотри-ка, – усмехнувшись, произнес большеголовый Шарецер, поглаживая тщательно завитую в соответствии со старинным обычаем бороду. – Похоже, за нас работу выполняют эти девицы.
– И вправду! – подхватил Шарру. – Еще десять минут такой музыки – и она сама, на ходу срывая с себя свой мешок, побежит к нам с криком «Несите меня на блюде к принцу Шхему!»
Шарецер вдруг посерьезнел.
– Ты еще мальчишка, Шарру, – сказал он сурово. – И сейчас не до шуточек. Надо подумать, как эту красотку зацапать.