Черное платье
Шрифт:
Она всегда привозила ему в лагерь пирожки, которые пекла сама, и вкуснее их не было ничего на свете, а когда он болел и мама была на работе, читала ему или рассказывала, как во время войны была в эвакуации со своей мамой, его прабабушкой: сперва в Фергане, где было не очень голодно, потому что там было много урюка, а потом в Куйбышеве; и как вскоре после войны она познакомилась с дедушкой. И хотя Сережа знал всю эту историю наизусть, он ужасно любил, когда она про это рассказывала. А теперь он не знает, что с ней. И мама. Ей тоже плохо. И еще к тому же он украл у нее деньги. И тогда, перед ее отъездом, когда Дмитрич дал для нее триста долларов, он взял себе сотню. И неужели действительно она взяла вчера денег у Ю. Д.? Не может быть! Не могла она
Думать об отце было больнее всего. Ведь он прочитал письмо, которое мама оставила под подушкой. Странное письмо. Можно было подумать, что она собиралась… Нет, конечно, но все-таки странно. Почему она просто не рассказала ему обо всем? Зачем понадобилось писать такое письмо? Да и вряд ли мама так уж хотела, чтобы он его прочитал. Ведь оно было заклеено и лежало у нее под подушкой. И если бы днем он не проснулся, не перебрался к ней в комнату, не лег на ее кушетку и не просунул бы руку под подушку, как делал всегда, чтобы скорее заснуть, когда был маленький или болел, он бы это письмо не нашел. И пока мама не заметила, надо его снова заклеить. Но все равно, хорошо, что теперь он знает, что произошло, знает, как Ю. Д. ушел от них. Зачем он так поступил с ним и с мамой? Пусть скажет — зачем? Впрочем, к Ю. Д. он больше не пойдет. Ни за что. Ну да, не пойдет он, как же… а деньги? Где он возьмет деньги, чтобы рассчитаться со Сверчком? Может быть, продать что-нибудь из того, что привезла мама? Она простит, если узнает, зачем это нужно. Или сказать ей? А что она сможет сделать? Опять пойдет мыть пол к каким-нибудь жлобам? Ну уж нет! Что же делать? Ничего. Он влип. Влип. Жалко маму. Жалко бабушку. Жалко себя.
Сережа сел на кровать и заплакал.
В начале седьмого Наташа проснулась. Сережи рядом не было. Она вскочила с кушетки, но сразу же вспомнила, что ключ от нижнего замка она спрятала. Сережа сидел в бабушкиной комнате, и ей показалось, что он украдкой вытер глаза. Она села рядом с ним.
— Сережа, мы можем поговорить?
— Где бабушка?
— Бабушка в больнице.
— Почему?
— Ночью ей стало плохо с сердцем. Я должна сейчас, ехать к ней.
— Я тоже поеду.
— Сережа, к ней все равно не пускают…
— Почему?
— Потому что она в реанимации, а туда нельзя.
— Почему в реанимации? Что с ней?
— Врач говорит, что это не опасно.
— Тогда почему она в реанимации?
— Потому что у нее был инфаркт. Так полагается.
— Тогда зачем ты туда поедешь?
— Чтобы узнать, как она и не нужны ли какие-нибудь лекарства.
— А деньги?
— Я заняла немного у тети Люды. Сережа, мы сейчас не будем говорить о деньгах. Мы должны решить с тобой гораздо более важные вещи.
— Какие?
— Например, могу ли я тебя оставить одного? Или попросить тетю Люду, чтобы она посидела с тобой? Я скажу ей, что ты заболел.
— Зачем?
— Чтобы ты не оставался один.
— Я останусь без всякой тети Люды.
— С тобой ничего не случится?
— Что со мной может случиться?
— Ты забыл, как тебе было плохо?
— Не забыл. Но сейчас этого нет, не бойся.
— Ты уверен?
— Уверен. Поезжай.
— Я думаю, что скоро вернусь, и мы сходим к Аркадию Николаевичу.
— К какому еще Аркадию Николаевичу?
— Это врач, который вчера у тебя был. Он тебе понравился?
— Не знаю. Зачем?
— Это же он тебе помог. И еще поможет.
— Мне больше ничего не нужно. Я не пойду.
— Что значит — не нужно?
— Это значит, что я больше не буду… колоться.
Наташа замерла.
— Сережа, разве ты можешь это знать? Я хочу сказать, разве ты можешь ручаться?
"Господи, помоги моему мальчику! Помоги маме и моему мальчику, пожалуйста, Господи…"
Сережа опустил голову и тихо сказал:
— Могу.
Наташа уткнулась лбом к нему в плечо и всхлипнула.
— Мам, не плачь.
— Да. Да. — Она старалась сдержать слезы. — Сережа, ты возьми там что-нибудь поесть, потом я приготовлю обед.
— Не волнуйся, я не хочу. А если захочу, что-нибудь найду.
— И еще: ты меня, пожалуйста, прости, но мне придется тебя запереть.
— Зачем? Я никуда не денусь.
— Сережа, пожалуйста, так мне будет спокойней.
Сереже не очень нравилась перспектива сидеть взаперти, но, с другой стороны, его это избавляло, по крайней мере, на какое-то время, от необходимости решать свои проблемы. Да и в школу, если он будет заперт, идти ему явно не придется. И долги отдавать тоже. Так что, если матери так легче, пусть запирает. Он подождал, пока она ушла, и, взяв с полки томик Селинджера, лег на кушетку.
С Зинаидой Федоровной все обстояло не так хорошо, как пытался представить дежурный врач, Владимир Георгиевич, который не любил, когда в коридоре его ждали родственники больных со своими вопросами и беспокойствами. Он знал, что у больной Лиевиной 3. Ф., 65 лет, доставленной в реанимационное отделение 2-й кардиологии в карете "скорой помощи" сегодня ночью, был инфаркт задней стенки, что у нее сильная аритмия и находиться в реанимации ей придется не меньше недели, а дочери ее, которая полночи просидела в коридоре на стуле и утром примчалась в больницу ни свет ни заря, придется покупать дорогие лекарства, потому что в больнице их нет, и, возможно, придется даже ухаживать за матерью или платить большие деньги сестрам, которых в отделении не хватало и они очень хорошо знали себе цену. Впрочем, думал он, глядя на Наташу, эта будет ухаживать сама, днями и ночами, и будет смотреть на него вот так, умоляющими глазами, и матери ее не придется лежать одной, всеми забытой, как лежат здесь многие старухи…
И Наташа поселилась в больнице. Облачившись в халат, выделенный ей сестрой-хозяйкой, она дежурила возле кровати Зинаиды Федоровны: следила за показаниями приборов, напоминала сестре, что пришло время делать инъекции, давала пить с ложечки, держала мать за руку и, наклонившись к ней, шептала какие-то слова, чтобы хоть как-нибудь утешить ее и согреть. Когда у нее самой уже не оставалось сил, она устраивалась поспать часа на два в маленьком закутке, где стояла медицинская кушетка, покрытая холодной клеенкой, и, накрывшись с головой старым пледом, принесенным из дома, молилась, как умела, за мать и за сына, а засыпая, всегда видела один и тот же сон: Париж, платаны, мокрые от дождя, музыка и его взгляд, полный любви. Когда она просыпалась, ресницы ее были влажны от слез, но она не позволяла себе думать ни о чем, что не относилось бы к реальной жизни, и, смахнув слезы, возвращалась в палату, где, опутанная трубками и проводами, лежала ее мать.
Дома она почти не бывала. Людмила Ивановна вызвалась помочь и готовила для Сережи еду. Он по-прежнему соглашался сидеть взаперти, без телефона, за который Наташа вполне сознательно до сих пор не заплатила (так ей было спокойнее за Сережу), и у нее, измученной бессонными ночами, сил оставалось только на то, чтобы, забежав ненадолго домой, спросить: "Я могу быть спокойна? С тобой ничего не случится?"
Сережа отворачивался и досадливо повторял: "Мам, я же сказал". И она верила, потому что ничего другого ей не оставалось: заглянуть к нему в душу она не могла. Она понимала, что не владеет ситуацией, не знала, как себя вести с ним. Не знала, например, надо ли просить его вымыть посуду, убраться в квартире, настаивать ли на том, чтобы он позанимался химией, которая у него хромала, или оставить его в покое, довольствуясь тем, что он соглашается оставаться дома. Она с ужасом представляла себе тот момент, когда он потребует выпустить его на свободу. И пока он был дома, она обращалась с ним, как с дорогой фарфоровой статуэткой, которую не знаешь, куда поставить, чтобы она не разбилась от случайного прикосновения.