Чары колдуньи
Шрифт:
— Это ты… чудо чудинское? — неуверенно спросила она, вспоминая прежнее прозвище младшего брата.
— Почем чулочки, человече? — с самым серьезным видом и по-мужски низким голосом осведомился он, удивительно чисто выговаривая тот звук, который так плохо давался детям чудинок.
И тогда, услышав эту старую дразнилку, ею же когда-то придуманную, Дивляна окончательно поняла, что она дома. Ей не мерещатся хлопочущие вокруг родные, плачущие женщины, чуть ли не вырывающие друг у друга из рук ее детей, смущенные мужчины, которые затруднялись, как выразить ей свою любовь и сочувствие, — все это не сон, они не исчезнут, и ей больше никуда не надо ехать. Здесь кругом свои, и она опять обрела место среди них.
Когда пришел солоноворот, Велем подбил Дивляну
Выбившись из сил, отстав от шумной ватаги, Дивляна едва сумела подняться. Поправив сползший платок, нашарив в снегу затоптанные варежки и отряхнув вывороченную шубу, она подняла голову и замерла, успокаивая дыхание. Небо было чистым, предки смотрели на нее глазами тысячи звезд. Она невольно скользнула взглядом по виднокраю, будто надеялась узнать среди всех окошко бабки Радогневы. И из этой черно-синей бездны ей в душу вдруг пролились сила и чувство покоя — будто ушат опрокинули. Неподвижно застыв за углом Святоборовой бани, Дивляна стояла, утопая взором в верхнем море, и ей чудилось, будто она сама стала Мировым Деревом и растет, растет с каждым вздохом, приближаясь к небесам и сливаясь с ними…
А после Корочуна все бывшие «синцы и игрецы», побиравшиеся под дверями людских жилищ, снарядились и ушли в поход по чудским рекам — собирать дань. А женщины снова сходились на павечерницы в Домагостевой избе, возле Милорады и двух ее дочерей — пряли, ткали, шили, пели и рассказывали.
В конце месяца просинца Яромила родила дочь. Поскольку было ясно, что отец скоро не появится, она сама нарекла девочку Придиславой — именем, не слыханным в родах Любошичей и Витонежичей. Только Дивляна знала, откуда это имя взялось, — сестра ведь очень внимательно слушала все, что она рассказывала о своей киевской жизни и о роде Аскольда. Еще за месяц до того, перед Карачуном, Дарфине-Ложечка тоже родила дочь, которую нарекли Ауд — Ута, Утушка, как называли ее женщины, сновавшие со двора на двор с подарками для рожениц.
Дивляна постепенно вновь прижилась дома, старые вещи перестали казаться тусклыми, как бывает после долгого отсутствия, снова ожили и задышали. Она уже не ощущала свою чуждость, опять слилась с родом и землей, на которой выросла. Порой ей казалось, что она и не уезжала никуда, а воспоминания о Киеве приходили будто из другой жизни. Ей было больно вспоминать горестный исход ее брака с Аскольдом, но по нему самому она не тосковала. Как случайный гость в судьбе, он пришел и ушел, и, глядя на детей, Дивляна не вспоминала их отца — это были только ее дети.
Порой ей казалось, что она проспала эти четыре года и вот очнулась, чтобы снова начать жить с того же места, где заснула. Все, что было важно тогда, опять стало важно. Душой ее завладели воспоминания о том, что происходило перед отъездом, — теперь чуть ли не каждая лавка в отцовском доме напоминала ей о Вольге. Ведь только о нем она и думала, когда жила здесь, в ту весну, ставшую ярким утром ее жизни, и оттого весь дом был полон его образом. Эти воспоминания она оставила здесь, уезжая, и все эти годы они преданно ждали, когда она вернется, чтобы вновь ожить и расцвести. Она смотрела во тьму по углам, озаренную дрожащим светом лучины, и видела его лицо — как в ту далекую зиму, когда она, пятнадцатилетняя девчонка, грезила на павечерницах об удалом молодце, сыне плесковского князя, которого повстречала в Словенске. И невольно вплетала в нить,
Чем, собственно, он перед ней провинился? За работой Дивляна часто бросала взгляд на свою руку, где сияло золотое кольцо богини Торгерд, которое она теперь снова носила. Будто надеялась, что кольцо даст ей ответ, — кому и знать, как не ему, ведь в него она когда-то уже заключила свои клятвы, а Вольга четыре года носил его на руке, будто солнечный луч — волосок Огнедевы. Точно витязь в кощуне, он пошел за ней на край света — и ведь дошел. Он любил ее, и чем дольше Дивляна об этом думала, тем дороже ей становилась эта любовь. Впервые за последние годы она уже не силилась подавить воспоминания, а наоборот, старалась припомнить всякую мелочь из тех дней, что они когда-то проводили вместе, и это приносило ей удивительную отраду. Оглядываясь назад, она только в этой любви да в своих детях видела светлое пятно. Та тревожная весна была самым счастливым временем ее жизни, но поняла она это только теперь, когда все прошло безвозвратно.
А на Громницу [22] ей вдруг привиделся сон. Проснулась она, охваченная ужасом, и долго лежала, вспоминая все до мелочи, чтобы потом рассказать матери. Это не простой сон. Совсем не простой…
Снилось Дивляне, будто спускается она в дыру в земле, очень узкую — едва пролезть, и крутую — путь уходит почти прямо вниз, так что на стенах норы едва удается найти какие-то выбоины, чтобы поставить ногу. Земля плотно утоптана, точно камень, бесчисленным множеством ног — их было так много, что застывший отзвук несчетных шагов навек завис в неподвижном воздухе. Местами стены норы выбелены, будто в доме, покрыты ткаными половиками и вышитыми родовыми полотенцами, белеными с красными узорами.
22
Громница — 2 февраля.
Сначала она попадает в помещение — то ли избу, то ли пещеру, — где натыкается на нескольких старух. Главная из них в платочке, маленькая и сгорбленная, смотрит на нее приветливо, но явно себе на уме. Расспрашивает и отсылает дальше: там, дескать, сидит нянька, она собирает всех, кто поедет наверх. Нора уходит вправо, и Дивляна идет, с трудом пробираясь боком между тесно сдвинутыми стенами. Подземная нора чем-то похожа на избу: здесь есть беленые печи и много деревянной утвари, все больше здоровенные песты и клюки. С одной стороны, слева, идут чередой пестрые занавески, украшенные вышивкой и нашитыми полосами разноцветной ткани. Она хочет посмотреть, что за занавесками, но знает, что это не дозволено. Везде снуют старухи очень маленького роста, словно мыши под ногами, и никого нет, кроме них.
Она приходит в пещеру — вроде избы, где сидит та самая нянька, она здесь главная. Это очень древняя старуха, на голове у нее плотно повязанный повой, но вместо тела что-то вроде чурбака без рук и ног, так что она похожа на туго спеленутого младенца. Но глаза у нее очень яркие, серые, как железо, и зоркие, с острым взглядом, будто шило. Вокруг нее сидит еще очень много старух, ее помощниц, все они морщинистые, коричневые, смотрят с равнодушным оценивающим любопытством, словно прикидывают, годна ли пришелица для их целей. Дивляна просит взять ее с собой в белый свет, когда повезут всех детей. Нянька расспрашивает ее и говорит: «Значит, путевые знаки ты ведаешь, раз оттуда пришла?» Она отвечает, что да, и догадывается, что ее не возьмут, — нянька велит ей идти самой. Перед нянькой на столе вроде писало и какая-то печать, но видно, что к ней нельзя прикасаться. Нянька велит ей подождать, а одна из старух ставит клюку в угол, где несколько десятков других клюк из комля, и Дивляна вдруг видит, что у клюки в нижний конец вделано железное острие. Ей делается страшно, хотя никто вроде бы не угрожает. Позади стола, где сидит нянька, она видит другую тропу, ведущую верх, а за ней — дневной свет и крики детей, как будто они резвятся наверху.