Blue valentine
Шрифт:
Что у него осталось от той Оксаны? — Портрет, несколько рисунков и незаконченные романы… Господу было угодно наградить его за что-то. Пусть теперь все так скверно получилось.
Их прошлое было мифом, отброшенным последними событиями в бесконечную даль. Концы истории уже никогда не соединятся. Но Захар удивлялся, как сильна память.
У них всегда были страшные дни. Он лишь теперь стал понимать, что нужно женщине. Он лишь теперь перестал видеть в ней извечного врага, ловушку, орудие природы, предназначенное поймать его для выполнения родовой программы. Он стал любить и жалеть женщину. Он был неблагороден в своем упорном эскапизме.
А литература — как фиксация опыта, вынесенного из критических ситуаций. Где сами буквы — как морщины на лице. Писать надо ближе к старости. Может быть, уже мало огня, но нет пошлости и суеты выдумывания. Ты все можешь подтвердить собой. А лучше всего — прожить жизнь, будто написать ее. Такой человек не знает сожалений.
…Сегодня был ее последний день на радио.
Два умерших бомжа за два дня. Прямо под окнами. Одного не убирали полдня, другого — сутки. Непонятная одинокая жизнь, бездомность, пьянство и, наконец, — смерть у помойки, долго служившей источником существования. Что может быть ужаснее такой судьбы!
Захар почему-то увидел в этом что-то символическое.
Утром он почувствовал, что очень устал. Слова умерли. Словно плохие друзья, они перестали посещать его. Стихов тоже не было. Он не мог заставить слова танцевать этот кордебалет. Захар поражался своему скорбному бесчувствию — вплоть до желания пролонгировать боль. Что-нибудь такое вспомнить из запретного арсенала памяти. К чему? Он оказался очень слаб. Может быть, с точки зрения своих интересов, он сделал все правильно. Он отвоевал руины. И он бездумно, почти в безумии сидел на них, убивая дни. Ему абсолютно ничего не хотелось делать. Все уже однажды было, и он оценил это как ложный путь. Ему действительно хотелось найти работу. Чтобы занять себя, резко изменить привычки жизни. Создать новое бытие, осознание которого снова будет возможно через искусство. Изголодаться, успокоиться, покрыться пленкой повседневности. Каким-то образом вновь научиться жить и видеть в этом смысл.
Он больше не мог быть легкомысленным и необязательным — и в этом была своя скорбь. Он не мог увлекаться, не мог ранить Оксану, не мог быть слабым. Именно теперь она держалась за него. Женщинам нужны лишь те, кто мог бы их спасти (от самих себя). Крепко взять и вывести из опасного места. Может быть, в этом весь смысл жизни. В этом что-то есть. Пока он не видел ничего другого.
А в это время соседи сверху, сменившие старушку, этакую палеевскую Аннушку, со стуком шагали по потолку, высоко поднимая ноги.
Вернувшись домой он лег на диван, но не с удовлетворением, как Обломов, а с чувством разочаровавшегося в себе Штольца.
Сделав все, что надо, добившись своего, он растратил все силы. И просто не имел мыслей — как жить дальше? Он боялся жить прежней жизнью, опасаясь рецидива, да и не
Какой же результат? Что достигнуто? — Он был у края своей силы и созерцал его. Он знал все, что касалось того, что ему делать и как себя вести. У него почти не было сомнений. В том — как действовать. Лишь — зачем? Теперь он знал — зачем. Он и здесь, наверное, не ошибся. Если бы занять этой силы на карьеру. Но это невозможно, так как сила дается тому, кто действует бескорыстно. То есть до предела эгоистично: жизнь — смерть.
Теперь главное было — не раскиснуть, не сделать ошибок прежней жизни. Когда вяло, без жертв, без оголтелого броска вперед, может быть, никуда…
Нельзя было рассчитывать лишь на ее “сознание вины”, нельзя было злоупотреблять ее смирением и поддаваться на уговоры “писать”. Какое-то время он был таким, о каком она мечтала. Таким он и должен остаться. Благо, ничего ценнее ее у него теперь не было.
Утром Оксана сказала:
— Мне приснился ужасный сон. Будто я под черную юбку надела мои черные джинсы, под джинсы колготки, а потом еще надела черные туфли на высоком каблуке. Представляешь, какой кошмар!
Так много черного: даже уходить из дома страшно.
Лицо Даши — напряженное и застывшее (из-за детей, которых они взяли с собой на корт: Лизку и ее подругу): почти некрасиво. Она встречалась с Захаром тайно от Артура. Это ему мало льстило. “Измена” родила мышь: они просто играли в теннис.
Из-за ее настроения Захар тоже скис. Солнце било в глаза, игра не клеилась. Сменили корт. На новом месте было сумрачно и гораздо больше осени и опавших листьев, среди которых скакал мячик. Захар расслабился, и игра стала лучше, хотя корт был непривычный, грунтовый.
Потом они гуляли по дорожкам заросшего, как парк, спорткомплекса.
— Я чувствую, что теряю форму, — вдруг сказала Даша со своей привычной грустной усмешкой.
“Теряла” она ее скупо. Но, может быть, отчасти была права, если “форма” — очаровывать на мах. Если форма — невозмутимо следовать прихотливому рисунку жизни.
— Да нет, кое-что осталось, — попытался утешить Захар. Он оценил несвойственную ей жалобу.
Да, она была слаба, как все женщины. Как все люди. Она дошла до того, что стала с ним обсуждать вечные, как смена времен года, проблемы с Артуром, этим жутким Артуром, который не хочет жениться, но и не отпускает ее.
Захар верил, что она страдает, но не совсем верил в то, из-за чего она страдает: не было пары, которой такое существование подходило бы больше: два свободных человека, живущие лишь ради себя и своего дела. Очень красивая, очень современная, очень европейская пара. Никаких столкновений из-за детей, денег, потерянного телефонного счета, незакрытого тюбика с пастой. У каждого свой дом, своя жизнь, свои скверные привычки, не понуждаемые ни ради кого к мутации. Встреча с любимым, как праздник, возможность видеться, лишь когда хочется любви, как пить, лишь когда наступает жажда. Носить зонтик лишь в дождь, а не круглые сутки, не все дни подряд. Что может быть лучше?