Бег по краю
Шрифт:
Он, конечно, понимает, что ей сейчас очень тяжело, но нельзя же вцепляться в него так, что он оказывается, будто замурованным под обвалом из бетонных плит, обрушившихся при землетрясении. Вроде бы и жив, а пошевелиться и выбраться не можешь.
Он был одинок, и лишь внимательный материнский взгляд сопровождал его повсюду. Это было так невыносимо, что его одиночество постоянно обнажали. Ему хотелось спрятаться, зарыться, как ракушка в ил, стать лягушкой, напоминающей прошлогодний лист или камень, неядовитой змеёй, похожей на палку, мирно лежащей по обочине от тропы. Расспросы матушки злили его, и он не мог сдержаться, чтобы не ответить таким тоном, что расспрашивать его пропадало всякое желание. Он знал, что он единственное, что осталось у неё, и она безумно его любит, но любовь – это власть, а всякая власть парализует. Он, будто бабочка, запутавшаяся в паутине её любви. Эти
79
Лидия Андреевна думала, что всё пережитое и его детская любовь к ней связывают их обоих обязательством и договором, под которым они подписались кровью. Оказалось, что это не так, и кровью подписалась только она, подписалась при рождении сына. Она обнаружила, что он стал физически стесняться её и больше не переодевался в её присутствии. Чувствовала, что, как и дочь, начинает оберегать свои мелкие тайны, духовные и плотские, от её бдящего ока, старается скрыть их под кучей привычного и обыденного для её взора – и покров тот настолько плотен, что она не может не только увидеть его секреты, но даже и угадать…
Это вызывало боль, досаду, ревность и раздражение. Разве не мечтала она, когда запихивала в него по ложечке манную кашу, а он отворачивался от её ложки, ёрзая по подушке, подложенной на детский стул, что он всегда будет жить с ней, не скрывая ничего от неё и не стесняясь её? Разве не тешила она себя иллюзией, что дети станут как половинки одного апельсина, у которых она, мать, – кожура, толстая и надёжная, предохраняющая их от высыхания души, мысли и тела? Кожура и мякоть, по отдельности друг без друга не существующие. Старость и одиночество… Тут нужно научиться не цепляться за ноги близких и не тащить их вниз. Найти своё место и не мешать. Она понимала это, и её мать была в этом для неё примером, но тоска и боль как бы перечёркивали жирной угольной чертой это понимание. Её жизнь перегнулась, как нагретая стеклянная трубка, – и всё в ней теперь идёт под углом потерь. Тоска похожа на тонкую нить паутинки, протянувшейся между людьми. По краям её прилепились и сохнут жертвы одиночества, но и от них тянется нить к кому-то ещё…
Она ставила себе в заслугу своих детей и рада была при каждом удобном случае ими похвалиться. Если к ним приходили знакомые, она всегда вызывала детей показаться. Сына она неизменно просила продемонстрировать свой аквариум и рассказать о рыбках. В последний визит, а пришли к ней тогда две сотрудницы Андрея, которые принесли невыплаченную ему вовремя зарплату, она притянула сына к себе, обняла и сказала:
– Господи, на кого ты похож! – и, взяв массажную щётку, стала его расчёсывать. Гриша стоял красный, как помидор, и злой, но вырваться не решился.
– Вот, – сказала Лидия Андреевна, отойдя от него на два шага, оглядела со всех сторон своё творение. – А теперь иди!
Она замирала за дверью с бьющимся сердцем, слушая разговоры сына по телефону. Да, у него появилась подружка. Но кто она? Спрашивать она пока не хотела, понимая, что приглашение в родительский дом может быть истолковано как серьёзные намерения сына, о коих сейчас, конечно, не могло быть никакой речи.
За окном раскинула свой бархатный шатёр ночь. Наглая луна показывала половину своего лица и лила на город желчь, проникающую в кровь и мозг Лидии Андреевны, рождая у неё смутное беспокойство, переходящее в раздражение и злость. Она утопала в плюшевом кресле, подложив под гудевшие ноги стул, и нервно смотрела на часы. Стрелки часов всё прибавляли скорость. Был одиннадцатый час ночи, а сын всё ещё не явился из университета, и хотя он иногда задерживался в библиотеке, ему давно пора уже было сидеть у себя в комнате. Ужин на двоих уж пара часов как стоял на плите, подготовленный к разогреву. Вчера Гриша пришёл в двенадцатом часу, но вчера он, по крайней мере, предупредил, что идёт в кино. У них в семье было заведено сообщать, если кто-то приходит поздно или внезапно задерживается. Такие законы были ещё со времён правления свекрови. Чувствуя нарастающее беспокойство, Лидия Андреевна стала ходить по комнате, как тигрица в клетке, наматывая круг за кругом. Что-нибудь делать она не могла, но почему-то не думала о плохом, вспомнив, что сын сегодня надел любимую розовую рубашку цвета пиона, правда без пиджака и галстука, а нацепив джинсовую куртку, и очень долго и тщательно начищал свои ботинки, что с ним случалось чрезвычайно редко, изгваздав всю прихожую чёрным
Через четверть часа Лидия Андреевна услышала поворот ключа в замке. Она вышла в прихожую. Встала в проёме двери, ведущей на кухню. Сын буквально впорхнул в квартиру, будто облитый серебряным лунным светом. Луна, опрокинувшаяся на хребет, отпечатала свой профиль на его губах.
– Ну, и где ты был? Ты, может быть, объяснишь своё поведение?
– В библиотеке задержался, – попытался мышью проскользнуть в свою комнату.
– Ты что не мог позвонить?
– Почему я должен звонить? Почему я должен перед тобой отчитываться? Имею я право на свою жизнь? Моя жизнь – эта моя жизнь, и я не твоя собственность! Запомни это! – он буквально оттолкнул Лидию Андреевну и прошмыгнул в свою комнату. Она успела ущипнуть сквозь джинсовый рукав предплечье сына, ощущая, как, словно замерзающий пластилин, твердеет эластичная и податливая кожа под её сильными пальцами.
Лидия Андреевна ушла на кухню разогревать еду. Сама она есть уже не хотела, чувствуя, что её всю колотит, будто на ледяном ветру, и гремела сковородой так, ровно хотела сбить замок с железного засова, на который её мальчик закрыл дверь в свой мир. Внезапно она почувствовала, что всё душное предгрозовое ожидание последних часов сейчас разразится ливнем. Она села на табуретку, мимоходом перекрыв газовую конфорку, и слёзы закапали с её белесых ресниц, словно с размочаленного рубероида крыши.
Сын вышел из своего укрытия и встал рядом, пингвином переминаясь с ноги на ногу.
– Ну, что с тобой? Ну, перестань! Не делай из выеденного яйца трагедию.
Лидия Андреевна вслушивалась в ту нежность, что она уже давно не слышала – и ливень её слёз припустил сильнее. Сын стоял рядом в нерешительности, не умея ни обнять её, ни погладить по волосам. В этих слезах, будто в настоящем дожде, пролившемся из тучи, назревшей из испарений луж, было перемешено всё: жалость к себе; тоска по сгоревшей в огне безумия дочери и неутихающая боль от потери мужа, рухнувшего, как пронзённое молнией дерево; плач по унесённой временем, будто высохший в бурых пятнах осенний лист, маме; грусть по своей наивной юности с её верой в «прекрасное далёко» и бескомпромиссной жестокостью к старшим с отстаиванием своей независимости от близких, служивших ей до поры надёжным крылом, под которое так захочется возвратиться, когда будет уже невозможно; укоризна сыну, что она покинута им и что он позволил себе забыть, что они недавно остались навсегда вдвоём из всего их большого семейства; надежда и призрачная, точно тающая на глазах рассветная дымка на горизонте, иллюзия о том, что оперившийся сын вернётся к ней назад в гнездо, раскачанное ветром, – и они до конца её дней будут неразлучны в печали и радости; лукавство, что её слёзы должны пронять, вывести за руку из весенних луж по колено и удержать возле неё.
Наконец, справившись c растерянностью, сын нерешительно взял её за руку – и она порывисто обняла его, прижала к груди, запустила дрожащие пальцы в его шелковую копну волос, потом отстранила от груди, посмотрела в глаза и сказала:
– Я тебя люблю. Очень-очень.
– Я тоже тебя люблю, – ответил сын.
Потом она стала говорить о том, что он единственное, что у неё осталось в жизни, а он пренебрегает ею и бывают дни, когда он совсем её не замечает и не скажет ей ни словечка, а если они и разговаривают, то она прекрасно видит, что он совсем её не слушает, а витает в облаках и отдаляется от неё всё дальше, отгораживаясь возводимой по кирпичику стеной.
– Никуда я не отдаляюсь. Имею я право на личную жизнь или нет? И почему ты роешься в моём столе?
Лидия Андреевна попыталась взять себя в руки, чувствуя, что желчь продолжает разливаться дальше по её думам, будто мазутная плёнка по успокоившейся после грозы равнинной полноводной реке.
– Я роюсь? Что ты! Тебе показалось! Я искала, наверное, у тебя калькулятор, а ты его унёс на занятия.
Потом они сидели за круглым столом на кухне и пили чай с овсяным печеньем. Лидия Андреевна решила, что ужинать глухой ночью уже ни к чему, макароны отвратительно подгорели, и вообще она их, может быть, оставит себе на утро.