Бег по краю
Шрифт:
Он не сказал бы, что его жизнь раздвоилась. Нет. У него была одна единственная жизнь: две женщины существовали в ней параллельно и он делал всё возможное, чтобы они не пересеклись никогда.
Иногда он думал о том, какой бы она была, его жизнь, если бы Оксана всё время находилась рядом с ним: и дома, и на работе… Что было бы тогда? Был бы он счастливее? Лида была как мать, как старшая сестра, с ней он мог жить в домашних тапочках… Она брала на себя почти весь быт, делала так, что у него быта не было. Он приходил с работы, ощущая, как голову опять стянуло обручем, а ноги всё труднее оторвать от пола: будто магнит притягивает железо. Заваливался на диван, взяв в руки пахнущую типографской краской газету, включал телевизор, чувствуя, как до него доплывает запах жарящихся котлет, закрывал глаза и, бросив газету на пол, думал о том, что у него есть будущее, что он по-прежнему может найти тёплые материнские колени, в которые легко спрятаться от этого страшно большого и чужого мира. С Оксаной же он был старшим, который должен был вести её за ручку через дебри жизни. Ему нравилось заботиться о ней, но выдержал ли бы он эту пожизненную роль опекуна? С ней он становился
Так или иначе, его жизнь оказалась теперь поделённой на две несмешиваемые части. Но, будто в пароварке, в которой одновременно приготовленные блюда были тщательно разделены по разным этажам, аромат каждого этажа проникал в другой… С последнего этажа по каплям просачивался не только запах, но и вкус… Внизу была Лида и дети, незыблемая основа его благополучия, которая, как внушали ему с детства, должна быть крепостью и крепость эту надо строить по кирпичику, возя на себе тяжёлые мешки песка и цемента, и катить по жизни телегу с камнями, точно коляску с младенцем: бережно и осторожно… Хорошо смазанный механизм, производящий мало тепла, но работающий бесперебойно. Он чувствовал себя вполне гармонично в этой жизни… Просто в серую, но мягкую и тёплую, будто бабушкин пуховый платок, обыденность ворвались краски цыганских нарядов… Позолотите ручку! И у Вас будет впереди большая любовь, длинная дорога… к самому себе, тому, которого тщательно запирали в монашеской келье, набитой пыльными пожелтевшими книгами… Жизнь нуждается в острых ощущениях, иначе она угасает ещё при жизни. А его жизнь искрилась теперь новогодним бенгальским огнём, от которого летели искры, отбрасывающие свой свет на все окружающие его лица.
Как будто раньше он видел мир свозь грязные стёкла, засиженные осами и мухами, и вдруг в окно кто-то бросил камень. Свет брызнул мелкими осколками, грозя поранить и изрезать… Он увернулся и от увечившего камня, и от мелких звенящих брызг, похожих на водяные капли, отражавших солнечный свет в его лицо, и стоит теперь и смотрит на промытый от въедливой пыли мир, удивляясь яркости его красок.
Он чувствовал свою вину перед Оксаной, не перед семьёй почему-то, и очень боялся, что однажды Оксана постучит в его дом, чтобы сказать: «Это моё. Отдайте! Я хочу быть полновластной хозяйкой…» И ему тогда придётся объяснять, что двадцать лет совместной жизни так просто, как крошки со стола, не смахивают…
Он не особо скрывал своё увлечение на работе, не пытался конспирироваться. Зачем? Он видел теперь частенько не бумаги, испещрённые чертежами и формулами, листая которые он обычно чувствовал азарт гончей, бегущей по следу, а склонённый над прибором женский профиль. Он осторожно обводил его по контуру любующимся издали взглядом, точно рисовал под копирку… Формулы становились куском бесформенной глины, расползающейся в его сильных руках. След обрывался, смытый неожиданно налетевшим грибным дождём… И хоть уже сияло солнце, след растаял и тоненькая прерывистая нить пульса, с таким трудом нащупанная им в мозгу, терялась безвозвратно. Хотелось только прижаться губами к затылку Оксаны, разрушив неподвижность её волос, и замереть оглушённым их плеском…
Он думал о том, что любовь – это потеря контроля над собой и жизнью, что это – когда по бурной реке, через пороги и аж захватывает дух… Тебя просто несёт, сносит неведомо куда… Нет, только не это… Счастливо лететь навстречу своей гибели, что вон уже маячит впереди острыми зубцами, перегородившими горную речку… Умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт… Обойдёт, любуясь притихшими низинами, ожидающими сходов снежных лавин, но не останавливающими своего буйного и опьяняющего цветения.
В жизнь вернулось очарование того времени, когда был свободен и юн – и вся жизнь лежала перед ним, как белый, разлинованный листок, на котором по аккуратным клеточкам можно легко было воспроизвести любую милую твоему сердцу картинку. Так, по крайней мере, казалось тогда-то… Теперь он знал, что по клеточкам можно отобразить правильно только контур: того неуловимого дыхания жизни, что зовётся вдохновением и даровано свыше, в этом тщательно выполненном рисунке не найдёшь никогда. Он знал, что не свободен и уж тем более не юн… Но тревожное очарование того выпускного вечера, когда сладко пах жасмин, в чей аромат нежно вплетались нотки отцветающей сирени, в
Встречаться было негде, Оксана жила с матерью… Иногда сажал её в машину и они уезжали вечером недалеко за город… Вдыхал аромат её молочной кожи, зарывался лицом в перепутавшийся шёлк её волос, целовал нежную раковину уха, пробовал горячим языком рубиновые камешки, горевшие в ушах, словно капельки выступившей крови, клевал их, как птица клюёт просвечиваемые холодным солнцем осенние ягоды калины… Смотрел, не отрываясь, впитывал её в себя, как лист поглощает воду… Оксана любила зажимать его голову своими ладошками, словно изолировала его от звуков внешнего мира, и подолгу смотрела в его глаза, сняв с них очки. Её долгий взгляд был как дуновение тёплого ветра, приносящего чувство размеренного умиротворения, но после продолжительной прогулки от него неожиданно чувствуешь резь в глазах… Иногда они недолго гуляли по лесу, вдыхая кружащие голову ароматы полевых цветов и трав или грибной запах прелой листвы, мягко пружинящей под ногами. Порой он принимался весело сшибать носком нагуталиненного ботинка грибы-дымовики. Смотрели, как гриб взрывается и поднимается эфемерное облачко пыли, будто кольца папиросного дыма. Он подумал как-то, что вот и вся наша жизнь с её иллюзорными любовями, вырвавшимися от намеренного или случайного удара чьего-то ботинка, рассеивается облачком пыли, роняя на землю свои споры, стекающие призрачным дымком.
Иногда сидели на берегу реки, равнодушно уносящей воду мимо них, всматриваясь в своё двойное отражение о двух головах… Изредка говорили. Он не мог вспомнить о чём. Разговор этот трудно было записать. Нужна была нотная бумага со скрипичным ключом в начале строки… Он глядел на воду и думал о том, что уже когда-то очень давно вот так же всматривался в неуловимое, переливающееся огненными осколками расплавленного стекла отражение двоих, которым неминуемо суждено разомкнуть объятия, чтобы вернуться с обочины на ровное широкое шоссе и влиться в поток машин, едущих в одном направлении…
Он будто хранил в тёмной комнате своей души точёную фигурку, покрытую фосфором, нежно фосфоресцирующую в темноте и освещающую цель. Как только он обнаруживал, что свет пропадал, иссякал в темнице без окон, без дверей, он на ощупь находил его и старался вытащить на волю, заряжая потоками солнечных лучей. Выискивал совместную командировку, очередной симпозиум или конгресс…
Теперь он старался прихватить её в любую командировку с собой, ничуть не заботясь о том, как это выглядит со стороны. Он снова чувствовал себя молодым и с удивлением думал, что жизнь только начинается… Гуляли в праздной толпе в обнимку, не боясь быть узнанными. Он даже доходил до того, что частенько в набитом автобусе по дороге к гостинице сажал Оксану к себе на колени, совсем не ощущая холодного сверла взглядов своих ровесниц, а чувствуя только тепло, разливающееся по телу, будто бы он сидел и отогревался в горячей ванне, наполненной чем-то пахучим и расслабляющим… Автобус подпрыгивал на разбитых дорогах, постоянно резко тормозил и замирал в ожидании, что зелёный кошачий глаз светофора поглядит снова из темноты, и также резко срывался с места, словно вспоминал, что куда-то может опоздать… Оксана подпрыгивала и елозила у него на коленях. Он почему-то вспоминал совсем маленькую Василису, как качал и подбрасывал её на коленях: «По кочкам, по кочкам»… Только теперь его колени не разъезжались шутливо, имитируя падение с кочек в пропасть: знал, что не удержит, как удерживал дочь, а только крепче сжимал молодую женщину за её осиную талию, осторожно погружая своё разгорячённое лицо в чёрный омут волос, медленно засасывающий и тянущий русалочьей рукой его всё глубже туда, где очертания мира расплывчаты, а звуки от внешнего мира приглушены настолько, что кажутся шёпотом прибоя, катающего гальку. Опять в воздухе пахло весной и буйным цветением, к которому теперь примешивался прелый запах прошлогодней листвы… Жечь костры не хотелось, не хотелось и сгребать эти прошлогодние листья, но он был уверен, что молодая трава пробьётся сквозь них и так…
73
Он был благодарен Оксане за то, что она как бы от него ничего и не требовала. Она приняла его таким, каким он вломился в её жизнь, вломился бесцеремонно, будто подвыпивший гость, прогуливающийся по развезённой осенними дождями просёлочной дороге, которого вдруг качнуло и повело по скользкой глине в сторону, – и он сам не заметил, как очутился в чужом саду, полном поспевающих, но ещё зелёных яблок в прозрачных каплях то ли росы, то ли дождя.
Думал ли он когда-нибудь о том, что Оксане может быть больно? Нет… Пожалуй, серьёзно никогда. Он даже не отмахивался от этой иногда где-то возникавшей у него в подсознании мысли, начинающей виться над ним кругами, будто пчела: он старался не делать резких движений, просто не замечать её – тогда не тронет и улетит. Он ласково сцеловывал солёные бусинки слёз, напоминавшие ему брызги от нежного морского прибоя, чувствовал своими горячими губами слипшиеся ресницы, нежно щекотавшие его и возбуждающие, словно птичье перо, что жена любила выдёргивать из царапающей её щеку подушки и будить его дуновением пера по приоткрывшимся во сне губам.