Автобиография
Шрифт:
Я родилась в Москве 1815 года, 6 октября, в день св. Апостола Фомы «неверного», как многие его называют, поэтому и сама имею некоторую мнительность в характере. Родители мои были крепостные, благочестивые, честные и добрые люди, доказательством чего служит то, что помещица-генеральша, Прасковья Александровна Анненкова, сделала моего отца, своего крепостного человека, управляющим, когда ему было только 22 года, а когда он женился, то был от нее приказ заранее приготовить отпускную, если окажется матушка беременной, и по рождении ребенка тотчас же приносить ей для подписи и тем, в благодарность за его верность и честность, пускать на свет свободного человека. Так и было: отцу моему также давно была подписана свобода, но Прасковья Александровна не отдавала ее и просила, чтобы он служил ей до ее смерти.
Матушка моя родилась в Малороссии. Отец ее был управляющим у графа Разумовского еще во времена императриц Елизаветы и Екатерины II. В начале нынешнего столетия, приехав с своим отцом в Москву, она увидела батюшку, полюбила его и, несмотря на его крепостное состояние,
Известно по истории 12-го года, что генерал-губернатор Ростопчин всех успокаивал, уверяя, что француз в Москву не войдет; хотя некоторые и верили ему, но Москва пустела… все бежали и за лошадь с телегой платили десятки и сотни рублей. А мой отец поневоле сидел дома с молодой женой, грудным ребенком и со своей родной матерью, которая впоследствии всех нас нянчила. Настало и 1-е сентября, страшный день для Москвы; а мои родители, предавшись воле Божией, все еще были на месте. К вечеру приезжает крестьянин из одной деревни, управляемой моим отцом, и, несмотря на большие деньги и даже насилие, с которым заставляли мужика перевозить богатых и знатных людей, он вырвался и прискакал к отцу моему, чтобы спасти его с семейством. Отец мой так был тронут великодушием и бескорыстием доброго крестьянина, что тут же снял свой крест и, обменявшись с мужиком, назвал его братом и нам впоследствии приказал звать его дядей, а его сыновей братьями; мы свято исполняли волю родителя и всегда принимали и угощали их, даже когда брат мой был уже режиссером в Петербурге в императорском русском театре.
Можно вообразить, какая была тревога при сборах матушки: надо было все собрать для ребенка, да и свое жалко оставить — все такое хорошее, новое. Вот она и придумала: больше всего ей было жаль старинного граненого хрусталя, и она ухитрилась, взяла батюшкины панталоны, внизу у каждой ноги перевязала веревочкой и, насыпав их хрусталем, уложила в телегу. Сверху положила перину и подушки, села с цкстимесячным братом и бабушкой и отправилась. Мужик шел подле лошади, а отец после вышел пешком, убрав все оставшееся, и уже на месте соединился с ними. Привез их мужик в свою деревню Беломугово, в 40 верстах от Москвы, где-то в самой лесной глуши, так что матушка много натерпелась в курной избе, где глаза ест от дыму; но все-таки они благодарили Господа за спасение. Из всего хрусталя остался один маленький граненый стаканчик, который мы все берегли, а батюшка любил из него пить пивцо, до которого был большой охотник.
Кстати о пиве: у генеральши Анненковой всегда просили батюшку для услуг, когда приезжала в Москву царская фамилия. Однажды за обедом, или у князя Сергея Михайловича Голицына, или у военного генерал-губернатора Дмитрия Владимировича Голицына, кушал государь с семейством, и батюшка стоял за креслом императрицы Александры Феодоровны. Представьте же его удивление, когда императрица оборачивается и говорит: «Пива», он обомлел и, не трогаясь с места, думал: «Верно, я ослышался, может ли быть, чтобы государыня изволила кушать одинаковый со мной напиток». Тогда государь Николай Павлович обратился и повторил: «Подайте пива». Отец побежал и с восторгом поднес императрице свое любимое услаждение и после не позволял матушке делать ему выговор за лишний стаканчик, говоря: «Ты помни, кто еще кушает пиво: сама благочестивейшая государыня».
Мой отец был очень красив: высокого роста, черные, вьющиеся волосы, голубые глаза и правильные черты лица; я маленькая любовалась, когда, бывало, он оденется, чтобы ехать во дворец или в дом вельможи, которого удостаивали цари своим посещением; синий фрак, белые — манишка и галстук, шелковые чулки и лакированные башмаки с пряжками. А иногда при больших парадах служащие одевались во французские кафтаны и парики, но этого я не видала. Получая только 40 рублей ассигнациями в год жалованья, батюшка рад был заработать лишнюю копейку для семейства, и, несмотря на это, когда получит какой заработок, то непременно рублик-другой уделит бедным. И делал это сколь возможно тайно; зная, где живет бедное семейство, он подойдет тихонько, бросит в окошко, что Бог поможет, и скорей уйдет. И вообще он любил служить людям и словом и делом. Прослужив почти полвека у Прасковьи Александровны, по смерти ее, пригласила его княгиня Вяземская бьпъ у нее управляющим. И тут он служил до ее смерти. Остальные дни жил с матушкой на покое, в моем доме, где и скончался в 1848 году 26 февраля. Быв всю жизнь управляющим, он нажил только одно драгоценное богатство: доброе и честное имя; зато умер, как праведник, без болезни, тихо, протянул руки к образу Спасителя
Замечательно, что хотя отец любил нас, особенно меня, как единственную из 12-ти родившуюся при его глазах, но никогда не заботался о нас, и все делала матушка: просила, хлопотала, определяла в училище и всегда наблюдала за нами. Зато матушка умерла на моих руках, а при смерти отца никого из детей не было. Брат служил режиссером в Петербурге в театре и во время масленицы не мог уехать, да отец и запретил извещать его о приближении смерти. Я и сестра были в Одессе; матушка писала мне о болезни отца, он хворал три месяца, но последнее время утешала меня, говоря, что он только слабеет, но болезни никакой не чувствует. Однако это не успокаивало меня, я сильно грустила и в день его кончины видела во сне, что я пришла к нему и он, повернувшись на диване, протянул ко мне руки и крепко обнял меня. Это почти так и было, только он протянул руки к Спасителю и как бы передал Ему дух свой. Батюшка вообще был крепкого сложения, но однажды зимой он поскользнулся и упал на левый бок, а у него была большая серебряная табакерка, он и почувствовал, что она сильно вдавилась ему в бок, но не обратил на это внимания и не принял мер; так прошел не один год, и наконец он захворал, и эта боль откликнулась и свела его в могилу. Нарочно пишу в предосторожность читающим: всякую болезнь, всякую язву — душевную и телесную — надо врачевать в начале, когда еще есть время излечить их — морально и физически.
День моего рождения совпал с днем рож-[ения Прас<ковьи> Алекс<андровны> Анненковой, и в честь ее меня назвали Прасковьей. За несколько дней до разрешения барыня (как всегда называли Прасковью Александровну) уговорила отца пораньше перевезти матушку на новую квартиру: в дом священника отца Иоанна Петровича при церкви Рождества в Столешниках. 6-го октября было, в воскресенье. Прас<ковья> Алек<сандровна> приехала к обедне, и в самый трезвон я родилась, так что батюшка не успел сбегать и за бабкой; приняла меня родная бабушка Ксения Ивановна, и отца мать не отпустила; а он не любил присутствовать при этих операциях, всегда уходил из дома, а тут волей-неволей первый принял любимую дочку на руки. Крестили меня сын Прасковьи Александровны Иван Аркадьевич Анненков и дочь, тогда уже вдова, Ел<изавета> Аркад <ьевна> Верещагина. А священник Иоанн Петрович, венчавший моих родителей, крестил и венчал меня с первым моим мужем Ильей Васильевичем Копыловым-Орловым, что было 1 сентября 1835 года; и скончался только в 1855 году, чрез две недели по возвращении моем из Крыма. Когда он служил мне благодарственный молебен, то говорил, что очень боялся, молился и не ожидал меня видеть после напутственного молебна пред отъездом в Крым; а милосердный Господь утешил нас обоих; я с юных лет привыкла любить Его.
Детство мое было очень хорошее и приятное. Я родилась третья, и до сих пор это число осталось моим любимым. Старшая сестра и дети, родившиеся после меня, умирали маленькие; только сестра Александра Ивановна Шуберт-Яновская, родившаяся в 1827 году, жива. Может быть, как одна выраставшая, я была всеми любима и балована. У Прас<ковьи> Алек<сандровны> воспитывалась ее внучка — дочь старшей ее дочери Екатерины Аркадьевны Воейковой, после бьшшей за Аркадием Алексеевичем Столыпиным. Внучку звали так же, в честь бабушки: Прасковьей Александровной (она была в замужестве за Алексеем Дмитриевичем Игнатьевым и до сих пор жива) [11] . Она была восемью месяцами старше меня; маленькая я всегда ходила в барский дом играть с внучкой Прас<ковьи> Алекс <андровны>, иногда меня оставляли там обедать, и хотя я была лет пяти — семи, но помню, как мне было тяжело, что я сижу с барыней, а отец стоит и ожидает ее распоряжений и приказаний; служили за столом лакеи, даже и их-то мне было совестно.
11
В 1888 году я нарочно заезжала в Тверь, чтобы ее видеть, и после 52 [лет] разлуки она со слезами радости бросилась мне на шею со словами: «О! Как рада я тебя видеть, моя милая Па-рашенька», — как она всегда меня называла. (Примеч. П. И. Орловой-Савиной.)
Очень рано, на шестом году, я выучилась читать и имела страсть к стихам и басням. Бывало, схвачу книгу, спрячу ее под передник и, прибежав в большой дом (мы жили во флигеле — это уже в доме Есипова на Садовой), ищу: нет ли кого не занятого делом, кому бы мне почитать вслух. Чаше всего доставалось старушке экономке Фоминишне; сделав утренние выдачи, она сядет отдохнуть за чулком, а я — как тут с книгой. Еще жил в доме, на покое, старый буфетчик Нефед Тихонович, самой барыней и всеми почитаемый старичок. Он всегда читал духовные книги и был очень благочестивый. Бывало, я и забегу к нему с книгой; он послушает меня, да после сам начнет мне читать или рассказывать что-нибудь божественное, тогда я и басни и стихи забывала. Бабушка Ксения Ивановна всегда носила и водила нас маленьких в церковь, и вообще как у родителей, так и в барском доме все были более или менее благочестивы, и я с юных лет любила ходить в церковь, конечно, не для настоящей сознательной молитвы, но как дитя, по инстинкту или по привычке. Матушка моя имела очень хороший голос и пела, аккомпанируя себе на гитаре. Она рассказывала, что помнит, как, бывши восьми-девяти лет, она певала в церкви графа Разумовского, одетая в мужское певческое платье, и пели в конце: «Благочестивейшую Самодержавнейшую Великую Государыню Императрицу Екатерину Алексеевну!» Значит, это было в конце прошедшего столетия.