Аут. Роман воспитания
Шрифт:
– А что Дания, Михаил Иванович, что Дания?! – пылко вскричал Алексей. – Думаете, Дания – рай?! Сытая, скучная дрянь эта ваша Дания! И нет у нее ни прошлого, ни будущего!
– Как это? А твои любимые викинги? А Исландия? А Гренландия? Нет, брат Лексей, уж коли веришь в историю, то не можешь не знать о великом прошлом… Это мне простительно, поскольку я ни в какую историю не верю, а верю только в то, что вижу, слышу и обоняю. Вот здесь я обоняю дерьмо из своего сортира. Чуешь? В дождь как раз самое амбре!
Из выгребной ямы сортира, который по местному обычаю был пристроен прямо к избе, действительно пахло сильнее, чем обычно.
– Я,
Алексею было бы трудно объяснить, если бы его попросили, но странное смешение в поведении Сомского ясности и спокойствия, с одной стороны, и внезапной ярости – с другой, действовали на молодого человека безотказно убеждающе. Алексей, как ни пытался, понять, что творилось в душе инвалида, не мог. Не понимал он толком ничего из того, что тот внушал ему в переменчивых приступах то ярости, то безразличного балагурства. Но воля его с некоторых пор парадоксальным образом подчинялась Сомскому. Алексей безотказно работал (Сомский как-то то ли шутливо, то ли всерьез заметил, что «юный нахлебник должен же заработать себе на „обратный билет!“»), слушал музыку, которую Сом-ский неизменно сопровождал вполне музыковедческой лекцией (особенно он любил трактовать «Stabat Mater» Перголези – каждую часть, с удовольствием почти что маниакальным) и как-то само собой безоговорочно верил инвалиду во всех его постулатах. Скажет Сомский, что бог – злобный журналист, и никак иначе Алексей Создателя себе и представить не может. Заявит Сомский, что нет истории, а есть только то, что есть, и молодой человек уверится, что это именно так, а викинги, революции, одиннадцатые сентября и прочие «события» – это изобретение журналистов во главе с Ним.
Единственное, о чем он очень и почти непрестанно жалел (даже и во сне), было то, что он не мог никому рассказать о своих открытиях, о новых убеждениях своей души, как бы невзначай выработанных безразличной яростью инвалида. Ему очень хотелось поделиться с кем-нибудь, а делиться было не с кем.
Уже перевалило за середину августа. Погода на Валдае менялась часто – то солнце, то дождь, то ветер. Подобным образом капризничала и теща. Она так и не свыклась с присутствием молодого гостя и ежедневно изводила и зятя, и дочь, и Алексея своими воплями. И не только воплями – она повадилась стучать клюкой из своей светелки в стену, за которой спал Алексей. Проснется – и стучит, стучит, пока не поднимется дочь и не начнет ее увещевать. Слезы, вопли, рыдания.
Как-то утром Сомский самолично въехал к Алексею, когда тот еще спал.
– Вставай-поднимайся, рабочий народ! – загоготал с порога.
Алексей сел на кровати, озадаченно уставился на хозяина.
– Был ты послушником, хорошо меня послушал, и будет тебе награда – пойдешь в мир нести свет учения эллинам и иудеям! Домой тебе пора, у нас скоро
Он помолчал немного, глядя в окно и прислушиваясь. Потом вздохнул:
– Впрочем, ты меня не слушай, ты мне не верь. Я про то говорю, что ты не видел. Ты только в то верь, что сам видел, слышал и обонял. В общем, пора тебе в светлую жизнь вступать, нечего тебе тут больше делать. Денег я тебе дам на дорогу. Но в долг, в долг, разумеется, – ты мне по приезде вышлешь. Да хоть «вестерн юнионом». И вот что я тебе еще скажу: огурец ты уже посадил, сына родишь еще, а вот книгу, книгу тебе надо писать.
– Книгу? – недоверчиво переспросил Алексей.
– Ну да. Жизнь ты, я погляжу, живешь необычную, вот и валяй, запиши ее в назидание, так сказать, народам древности! А напишешь, я тебе издателя найду, есть у меня парочка маргиналов – Пат и Паташон этакие. Такую, друг Лексей, ахинею публикуют, что закачаешься! Тебя с радостью возьмут, им чем безумнее – тем краше. В общем, сегодня мы с тобой пируем на прощанье, а завтра с утреца по холодку и отправляйся. Ехать тут недолго, к вечеру в Питер поспеешь, а там – уж как-нибудь.
В комнату заглянула Зоя, растрепанная и, как показалось Алексею, встревоженная. Тревога ее была не напрасной – женским чутьем она поняла, что сегодня ее инвалидный муж «развяжет». То есть напьется до состояния свинского и будет пить еще неделю, но не дольше – дольше не выдержит. Так происходило каждые полгода, потом наступало долгое затишье, пока выправлялся организм, потом потихоньку начинало нарастать подспудное возбуждение. Оно проявлялось постепенно – в жестах, словах, ритме речи, копилось долго, месяцами – и следовал новый взрыв, все рушилось и начиналось сызнова.
Зоя смирилась с этим ритмом. Единственным ее опасением было то, что очередной взрыв станет для Сомского и последним.
Хватаясь, как и всегда в таких случаях, за соломинку, Зоя с самого утра готовила праздничное угощение – чтобы все пожирнее, чтобы алкоголь не сразу и не весь пускался по жилам Сомского, чтобы пощадил его, чтобы утомил и усыпил его сытный обед. Наварила борща, не пожалела денег на большой кусок свинины, нажарила картошки на свиных же шкварках, наквасила, насолила, наперчила… Весь стол уставила, зная, впрочем, что муж ее, когда пьет, то почти и не закусывает, что почти все это придется скоту скормить, но все же.
Поначалу казалось, что на этот раз все сойдет без особых последствий: Сомский пил мало и степенно – тянул глоточками из рюмки, словно смаковал. Зоя радовалась и все подкладывала мужу то кусок мяса, то жареной картошки… Она, хоть и прожила с Сомским уже без малого двадцать лет, но ведать не ведала, что он, отлучаясь в туалет, отхлебывал там из горлышка припасенной заранее бутылки водки. Алексей не пил вовсе.
Когда перешли к чаю, в открытые окна со стороны озера донеслись звуки выстрелов – нестройный залп. Алексей вздрогнул.