Зона
Шрифт:
— Геннадий Васильевич, за что вы посадили такого-то?
— За хамство. Окурки под кроватью, второй раз подошел — опять окурки и еще хамит.
— Но вы же обещали никого не сажать, только что мне это пообещал начальник колонии.
— Это не из-за вас.
— Идите и скажите это отряду, как я докажу, что я не верблюд?
— Есть официальное постановление, за что его посадили, кому интересно я могу показать.
— Почему вы не сажаете меня за отказ от уборки?
— Решение принимаю не я, а начальник колонии.
— Разрешите мне сходить к нему.
— Я должен сначала сам с ним переговорить.
— Ну, так позвоните сейчас.
— Сейчас он занят.
— Можно мне позвонить в оперчасть?
— Нет, не имею права.
— А делать из меня козла вы имеете право?
Я хлопнул дверью и сразу пошел в каптерку дневальных. Обычно там толчется цвет отряда из рысей и шнырей. «Мужики, как я могу вам доказать, что никого не сдавал?»
— А за что же его тогда на кичу отправили?
Я сказал о постановлении у отрядника.
— Придраться, хоть к чему можно. Десять суток за окурки еще не давали.
Как развеять подозрение? Оставался последний аргумент — мое заявление о том, что конфликта не было с просьбой никого не наказывать. Я рассказал о подоплеке этого заявления, о том, что был вынужден его
Прозрение рыси
Рыси разинули рты. Молодые ребята, лет по двадцати с небольшим, дворовая шпана, неучи. Трудно представить людей более далеких от какой-либо политики, а тут она сама в лице живого «политика» ударила их по лбу. С такой проблемой они никогда не сталкивались. Кто-то протянул, чтоб не терять достоинства: «Ну ее, профессор, мы не понимаем, что ли?» У других заискрилось любопытство: «А ты за политику, да? За народ? А че ты сделал? Ты, значит, как и мы — против ментов, да?» Я рассказал им за что меня посадили. Тут они удивились еще больше, и вырвался вопрос, обращенный более к себе, чем ко мне, тот самый вопрос, который часто мне доводилось слышать от сокамерников и даже от некоторых ментов в уголовных тюрьмах и здесь в лагере, который и по сей день уже на воле задают разные люди в разговоре со мной, а совсем недавно спросили даже в редакции «Известий» ошарашенно: «Неужели у нас за это сажают?» Господи, да только у нас именно за это и сажают. Каждый день об этом вещают зарубежные радиостанции, весь цивилизованный мир возмущен нарушением в СССР прав человека, сотни, если не тысячи, лучших людей страны сидят за свои убеждения, существуют специальные политзоны, Сахаров, незаконно ссыльный, известен всем, сколько писателей сидит, и вот весь мир знает об этом, а не знают или не могут поверить в своей же стране. Ну не чудо ли это? О великая сила родной пропаганды! Оглушающий, ослепляющий, оглупляющий ее треск! О великая тотальная ложь родной интеллигенции, зашоренной от и до, разевающей рот только на бумажке, живущей по партийной шпаргалке и больше всего на свете боящейся посмотреть окрест своими глазами, пошевелить своими мозгами! Страшно! И страшно не то, что сажают, а то, что не верят или не хотят верить, или просто не могут осознать очевидного. Пока, конечно, самих не клюнет, как, например, меня. Нам говорят, что за это у нас не сажают, что политических заключенных у нас нет, и ты веришь, а чуть усомнился, тебя уже самого посадили, и вот ты сидишь, и через сколько-то лет вернешься в свою разбитую жизнь и кто ты — пострадавший за убеждения, узник совести, политик? Нет, агент ЦРУ, развратник и шизофреник — от этого освободиться уже невозможно. При Сталине — да, что-то было, это давно прошло и бог его знает, что там в действительности было, далеко не все осуждают то время и мало у кого повернется на языке слово «террор», и Сталин для многих все еще в сиянии бриллиантовых звезд генералиссимуса и отца отечества, но как бы то ни было XX съезд осудил — разве возможно нечто подобное у нас сейчас, когда сама же партия осудила репрессии, когда социализм давно победил, когда так сильна демократия?
«Неужели у нас за это сажают?» — ах ты, господи, какая наивность! Нет, не наивность и не невежество даже, а какой-то странный их сплав, образованный в совершенно особой исторической атмосфере герметического тоталитаризма, закрытого общества с жестокой цензурой, радиоглушилками и повсеместным, ежечасным насилием официального агитпрока, этого безудержного вранья, пропитавшего всю культуру, сам воздух, которым мы дышим. Да миллионы загубленных, свирепость репрессий, постоянная опасность доноса и страх. Страшно не любить вождей, не верить их сивым бредням, сомневаться в преимуществах самого прогрессивного в мире режима. Страшно молчать, когда надо ругать гнилой, империалистический Запад. Страшно не голосовать «за», не важно за что, важно, чтобы единодушно, и за то, что скажут. И приближению Страшного Суда страшно не радоваться. Как Светлому Будущему. Страх в основе социального существования. Леденеет сердце. И уже фундаментальные понятия человеческой нравственности — долг, честь, совесть — обморожены страхом. Мораль страха — страшная мораль. И все это на протяжении уже нескольких поколений. Так воспитался какой-то особый тип человека — советский народ. Его главное качество — абсолютное политическое послушание и социальная атрофия. Он не просто раб или какой-нибудь крепостной, у тех хоть что-то было свое, ну там чувство, восприятие, мироощущение, им необязательно было притворяться счастливыми и единодушно голосовать за хозяина, у нас же и чувство в плену, мы должны радоваться своему рабству и славословить партийным начальникам за дарованную возможность быть их рабами, которую следует называть социалистической демократией и свободой. Генетический страх отсек само наше «я», мы даже внутри себя не принадлежим себе. Страх извне проник в наши гены и кровь, стал неотъемлемой частью нашего существования, и психологический механизм самосохранения выработал особый инстинкт к политике, целую систему внутренних табу, четко обозначенных, что можно, а о чем даже думать нельзя. Мы оказались в плену не только родного правительства, но и в плену у самих себя. Насильственно привитая преданность хозяину выпотрошила всю нашу душу, обезличила нас и стала главной гарантией существования. О какой совести, каком личном достоинстве может идти речь, если уже самой личности нет? Репрессии вселили страх, обман воплотился в самообман, покорность превратилась в преданность — эти навязанные рефлексы определяют все наше поведение. Скажи нам правду, и мы в нее не поверим, дай нам свободу — мы не будем знать, что с нею делать. Мы так искалечены, что свобода от тирании не мыслится нами вообще и во всяком случае не мыслится как благо. Свобода для нас — разнузданность. Мы боимся друг друга, мы боимся самих себя. С хозяином оно как-то привычней, надежней, попроще. Вот такие мы люди. Страшные люди. Таких еще не было. Трудно найти аналог в мировой истории. Разве что в литературе недавно выписан — айтматовский манкурт, застреливший родную мать на службе хозяина. Не так ли и мы с нашей Родиной на службе у партии?
«Неужели за это сажают?» Да вот же, братцы, я перед вами — видите, еще как сажают, да вашими же кулаками еще поколачивают! Рыси, отрицаловы зоновские, не страдают синдромом преданности хозяину. Это меня и выручило. Они поняли, что не у ментов мне искать защиты, а от ментов. Значит, не могу я быть ни козлом, ни верблюдом.
Больше у меня таких серьезных конфликтов с зеками не было. И, когда через несколько суток вышел из шизо тот, провокационно посаженный, ни он и никто не предъявил мне больше претензий. Гниль штабная, разумеется, шла и после, всегда шла, и были исполнители, но теперь они либо оставались в дураках, либо нарывались на неприятности, одиночные наскоки темных лошадок, вроде Тимченко, ни отряд, ни зона их не поддерживали.
Разборки
Как-то, вскоре после того, надевал я сапоги в козлодерке (в отряде мы ходили в тапках), собрался в библиотеку. Сидит на подоконнике молодой Армян из рысей, с ним стоит Тимофей, приблудный дневальный то в школе, то в штабе. Слышу густой акцент, мол, Профессор, базар есть. Подхожу.
— Чего ты все пишешь, пишешь, ты для кого пишешь?
— Для себя.
— А за что тебя посадили — тоже для себя писал?
Не нравится мне эта гримаса в ухмылке на хитрой, бровастой физиономии. И черный, как демон.
— Почему тебя это интересует?
— Ты же говорил, за народ писал? — щурится Армян.
— Я так не говорил, ты хочешь мой приговор почитать?
— На хуй мне твой приговор, — психует Армян, — я по-русски не умею читать, ты сам сказал, для себя писал!
— Ну и что?
— А, может, ты против нас пишешь, менты тоже пишут.
— Почему ты так решил?
— Зачем ты мне вопросы задаешь, тут я тебе вопросы задаю! — нервничает Армян. — Ты для себя пишешь, чтобы тебе было выгодно, тебе похую народ, я тебя насквозь вижу!
— Дурак ты, Армян, тебе учиться надо! — И я вышел. Не успел дойти до ворот локалки, зовет меня Армян с крыльца, приветливо так улыбается: «Иди на минутку!» Заходим опять в козлодерку, и прянул он от дверей с кулаками: «Ты че рычишь! Зубы вырву!» Вот же гад! С двумя мне не справиться. Но Тимофей ни вашим, ни нашим, видно драка не планировалась. «Пошел ты..!» — Меня затрясло. Я дернул дверь. Зубы не вырвали, но настроение было испорчено. Ей богу в такие моменты я бы и сам горло перегрыз. Год помыслить не мог, чтоб зека, брата-страдальца ударить, сколько на Пресне от Спартака Аршанидзе снес и на того рука не поднялась, и вот, раз от разу, то ли скопилось, то ли нервы ни к черту — обнажились клыки. То избавлялся от жалости, теперь чуть что ненавижу, так и хочется вмазать, и чувствую, не сдержусь. Обтесала тюрьма, исправила. Среди волков жить, по-волчьи выть. Иначе не получается.
В библиотеке рассказал о стычке Володе Задорову. С чего бы Армяну ко мне цепляться? Вроде на кумовского работника непохож, аккуратно парится в изоляторе, я ему на хвост не наступал, и дела мои ему до фени — из рысей, пожалуй, самый дикий оболтус, чего же он в «политику»-то полез? Володя — тертый калач, его мнение совпало с моим: «Накачал кто-то, сам бы он не додумался». Значит, среди рысей кто-то продолжал гнилить. И, кроме Изюма, некому, он у них самый старший, грамотный, да и кого бы еще послушал Армян? Но, повторяю, подобные наезды больше не имели серьезных последствий.
Города в полете
Фантастика:
космическая фантастика
рейтинг книги
Славка с улицы Герцена
Детские:
детская проза
детские приключения
рейтинг книги