Жозефина
Шрифт:
Именно Бонапарт должен был воспользоваться результатами 18 фрюктидора, но перед парижскими роялистами, которых он обихаживал ввиду своего будущего, он не хотел выглядеть так, будто он одобрял репрессии этого дня, который должен был принести ему пользу. Исходя из того, что ему писал Лавалетт, он замарал бы свою славу, выказав поддержку незаконному насилию над гражданскими представительствами и гражданами, достойными уважения за свои добродетели. Из этих соображений Бонапарт в дни, предшествовавшие государственному перевороту, в своей переписке с Директорией воздерживался от высказываний по поводу внутренней ситуации во Франции. Вечер 17 фрюктидора Лавалетт провел в Люксембургском дворце у Барраса. По плохо скрываемому оживлению приближенных директора он догадался о том, что должно было произойти и ретировался пораньше, решив не показываться
Однако через день Лавалетт пошел к Баррасу. С угрожающим видом директор сказал ему: «Вы предали Республику и своего генерала. Вот уже шесть недель правительство не получает от него личных писем; нам известны ваши мнения о том, что происходит, и мы не сомневаемся, что вы представляли наше поведение в самых одиозных тонах. Заявляю вам, что вчера вечером Директория обсуждала вопрос, не должны ли вы разделить участь заговорщиков, которые находятся сейчас на пути в Гавану. Благодаря нашему отношению к Бонапарту вы свободны, но я только что отправил своего секретаря объяснить ему, что произошло, и ваше поведение».
Лавалетт хладнокровно ответил: «Вы заблуждаетесь, я никого не предал. День 18 фрюктидора — катастрофа, и меня никогда не убедят, что правительство будто бы имело право наказывать представителей народа без суда и пренебрегая всеми законами. Ничего другого я не писал все шесть недель, и если вы хотите в этом убедиться, вот ключ от моего секретера, прикажите взять мои бумаги».
Еще несколько дней Лавалетт оставался в Париже, не желая, чтобы его слишком поспешный отъезд мог быть, приписан страху. Прежде чем пуститься в путь, он зашел к Ожеро взять у него поручения. Генерал довольно легко говорил ему о Бонапарте, а о дне 18 фрюктидора с большим воодушевлением, чем он говорил раньше о сражении при Арколе. «Знаете ли вы, — сказал он ему, — что вас нужно было бы расстрелять за ваше поведение? Но будьте спокойны и рассчитывайте на меня». Улыбнувшись, Лавалетт поблагодарил его, но понял, что бесполезно было бы испытывать его расположение и на следующий же день отправился в Италию. Он покидал Париж 1 вандемьера, в момент, когда Директория, министры и все представители власти направлялись на Марсово поле, чтобы там отпраздновать первый день VI года Республики.
Со своей стороны Бонапарт, который, общаясь с состоявшей из республиканцев армией, делал вид горячего сторонника 18 фрюктидора, обратился к войскам со следующим заявлением: «Солдаты, мы скоро будем отмечать 1 вандемьера, самую дорогую французам дату, она останется в анналах истории мира. Именно этот день станет датой основания великой нации, которая призвана судьбой удивить и спасти мир. Солдаты, вам, покорителям Европы, удаленным от своей отчизны, готовили цепи. Вы это понимали, вы об этом говорили. Народ проснулся, указал предателей, и они уже в кандалах. Из заявления исполнительной Директории вы узнаете, что замыслили и готовили враги для солдат и специально для дивизий итальянской армии. Их предпочтение возвышает нас. Ненависть предателей, тиранов и рабов станет в истории нашим самым прекрасным завоеванием, путем к славе и бессмертию».
Не один Бонапарт старался производить впечатление экзальтированного республиканца. Так поступал и бывший епископ Талейран, тот самый Талейран, который через несколько лет на конгрессе в Вене с такой елейностью будет говорить о законности. Через четыре дня после 18 фрюктидора он написал Бонапарту: «Против Конституции давно уже зрел заговор в пользу монархии.
Это уже не скрывалось, это было заметно даже невнимательному взору. Ругательством стало само слово «патриот». Все республиканские институты были унижены. Самые непримиримые враги Франции ринулись в ее лоно и были там приняты с уважением. Притворный фанатизм перенес нас вдруг в шестнадцатый век… С первого дня было объявлено о том, что всякого, напомнившего о монархии, Конституции 93-го года или Орлеанской конституции, ждет скорая смерть».
После своего возвращения из Парижа Лавалетт нашел Бонапарта в Пассериано, где тот с некоторых пор расположился. В самых мельчайших подробностях он рассказал ему обо всем, что произошло. Главнокомандующий произнес: «Почему столько слабости при таких суровых формах? Зачем столько безрассудства, когда достаточно твердости и решительности? Это трусость — не провести вовсе процесса в Пешигрю. Ведь предательство было очевидно, и фактов
На самом деле настоящим победителем 18 фрюктидора была не Директория: им был сам Бонапарт.
Глава XIV
ПАССЕРИАНО
В середине сентября 1797 года Бонапарт вместе с женой — его семья уехала после свадьбы Полины с Леклерком, — расположился в Фриуле в замке Пассериано, чтобы здесь закончить дипломатические переговоры, проводимые с австрийским правительством. Этот красивый замок был сельской резиденцией бывшего дожа Манина и располагался на левом берегу Тальяменто в четырех лье от Удине, в трех лье от руин Аквилы. Воин предстал здесь миротворцем. Успокоенный в отношении роялизма государственным переворотом 18 фрюктидора, которым он воспользовался не замаравшись, он представлял теперь себя консерватором, и в своих переговорах с австрийскими полномочными представителями он с удовольствием напоминал, что его жена — светская дама, и что он сам дворянин.
Он начинал уже проявлять дворянские притязания, о которых принц Меттерних написал в своих мемуарах. По словам самого знаменитого австрийского дипломата, он высоко ценил свое дворянское происхождение и древность своего рода. Не однажды он предпринимал попытки объяснить Меттерниху, что единственно зависть и клевета могли заставить косо смотреть на его дворянское происхождение и подвергать его сомнению. Он говорил Меттерниху: «Я нахожусь в особых условиях. Есть генеалогисты, которые хотели бы отыскать мои корни чуть ли не со времен потопа, и в то же время есть партии, которые утверждают, что я простолюдин. Бонапарты — это добрые и славные корсиканские дворяне, малоизвестные, потому что мы совершенно не выезжали с нашего острова. Но мы намного лучше тех многочисленных ветрогонов, которые забрали себе в голову желание принизить нас».
Австрийскими полномочными представителями были Людвиг де Кобентцель, маркиз де Галло, генерал граф де Мерсфельд и господин де Фиккельмонт. Граф де Кобентцель был тогда главным дипломатом Австрии. Он занимался основными европейскими посольствами и подолгу находился при дворе Великой Екатерины, особого расположения которой он добивался. «Гордящийся своим рангом и своей значимостью, он не сомневался, что благодаря благородству своих манер и навыкам придворного ему легко удастся не поддаться генералу, вышедшему из революционных лагерей, поэтому он подходил к этому генералу с определенной легкостью. Но последнему оказалось достаточным произнести лишь несколько первых слов, чтобы поставить его тотчас же на место, на котором он и пребывал, больше никогда не пытаясь сойти с него»[16]. Граф де Кобентцель был светским человеком — настоящий представитель старого режима. Остроумный и талантливый человек, превосходно рассказывавший анекдоты обо всех европейских дворах, знаменитый своей склонностью к розыгрышам, он развлекал мадам Бонапарт, которая находила, что его манеры чем-то напоминают манеры Версальского двора.
Маркиз де Галло, дипломат тонкого ума, гибкого и покладистого характера, не был австрийцем. Он был неаполитанцем и представлял в качестве посла неаполитанский двор в Вене. Он добился такого доверия, что, несмотря на его национальность, Австрия выбрала его одним из своих полномочных представителей. «У вас не немецкое имя», — заметил Бонапарт, когда увидел его в первый раз. «Это правда, — ответил маркиз де Галло, — я посол Неаполя». — «С каких это пор я общаюсь с Неаполем? — сухо произнес генерал. — Мы в мире. Разве у австрийского императора больше нет посредников старого закала? Вся старая венская аристократия умерла?». Маркиз опасался, как бы подобные размышления не дошли до венского кабинета, и с этого момента он делал все, чтобы понравиться Бонапарту. Последний тотчас же смилостивился, обрадованный, что получил над своим собеседником преимущество, которого он уже впредь никогда не терял. Маркиз де Галло, став позднее неаполитанским послом Бурбонов при первом консуле, затем послом короля Жозефа Бонапарта при императоре Наполеоне, признавался наивно, говоря об их первой встрече, что в его жизни никто не вызывал у него больше страха, чем Бонапарт.