Жидовка
Шрифт:
– Что я буду на это говорить? – Хацкель весь сжался, присел почти на корточки и протянул вперед руки, точно отталкивая от себя какое-то чудовищное, несправедливое обвинение.– Мы еще не успеем что-нибудь подумать, а уж господин пристав наперед все знает!
– Слыхали? – спросил коротко Ирисов. – Прошу, сказал Собакевич,– произнес он, указывая на раскрытый поставец.– Не прикажете ли жареной домашней утки? Шикарная утка!.. А это вот зубровка. Пирожки с рыбой, луком. Здесь ром. Нет, вы не сомневайтесь,
Кашинцев вежливо отказывался от угощения, но пристав проявил самую энергичную настойчивость. Пришлось выпить рюмку рома, от которого пахло чем угодно, только не ромом. Кашинцеву было грустно, и стеснительно, и тоскливо. Украдкой он взглядывал иногда на Этлю, которая шепотом оживленно разговаривала за прилавком со своим мужем. Фантастическое обаяние точно сошло с нее. Что-то жалкое, приниженное, ужасное своей будничной современностью чувствовалось теперь в ее лице, но оно все-таки было по-прежнему трогательно прекрасно.
– А… а! Вот вы куда нацелились! – лукаво сказал вдруг пристав, прожевывая курицу и сочно шевеля своими гибкими, влажными губами.– Хорошенькая жидовочка. Что?
– Необыкновенно красива. Прелесть! – невольно вырвалось у Кашинцева.
– Н-д-а… Товар… Н-но!..– Пристав развел руками, деланно вздохнул и закрыл на секунду глаза.– Но ничего не поделаешь. Пробовали. Нет никакой физической возможности. Нельзя… Хоть видит око… Да вот, позвольте, я его сейчас спрошу. Эй, Хацкель, кимёр…
– Ради бога… Я вас прошу! – умоляюще протянул к нему руку Кашинцев и встал с лавки.– Я вас убедительно прошу.
– Э, пустяки… Хацкель.
В эту минуту отворилась дверь, и в нее вошел очередной ямщик с кнутом в руке и в шапке, в виде конфедератки, на голове.
– Кому из панов кони до Гусятина? – спросил ямщик.
Но, увидев пристава, он торопливо сдернул шапку и гаркнул по-военному:
– Здравием желаем вашему высокоблагородию!
– Здравствуй, Юрко! – снисходительно ответил Ирисов.– Эх, посидели бы еще немного,– с сожалением сказал он доктору.– В кои-то веки удастся поболтать с интеллигентным человеком!
– Простите, некогда,– говорил Кашинцев, поспешно застегиваясь.– Сами знаете, долг службы. Сколько с меня следует?
Он расплатился и, заранее вздрагивая при мысли о холоде, о ночи, об утомительной дороге, пошел к выходу. По наивной,
– До свидания,– сказал Кашинцев, отворяя дверь. Упругие облака пара ворвались с улицы, застлали прекрасное лицо и обдали доктора сухим холодом. У крыльца стояли, уныло понурив головы, почтовые лошади.
Миновали деревню, переехали по льду через речку, и опять потянулась длинная, тоскливая дорога с мертвыми белыми полями направо и налево. Кашинцев задремал. Тотчас же заговорили и запели странные, обманчивые звуки спереди и сзади саней и сбоку их. Залилась визгом и лаем собачья стая, зароптала человеческая толпа, зазвенел серебряный детский смех, залепетали, как безумные, бубенчики, выговаривая отчетливые слова. «Первое дело – строгость, строгость!» – крикнул голос пристава.
Кашинцев ударился локтем о бок саней и очнулся. По обе стороны дороги бежали ему навстречу высокие, точно белые лапы, отягощенные снегом ветви. Между ними, далеко впереди, мерещились стройные тонкие колонны, каменные ограды и балконы, высокие, белые стены с черными готическими окнами, фантастические линии какого-то спящего, заколдованного дворца. Но сани заворачивали по изгибу дороги, и призрачный дворец исчезал, обращаясь в темные ряды деревьев и в навесы из оснеженных веток.
«Где я? Куда я еду? – спросил себя Кашинцев с недоумением и испугом. – Что со мной только что было? Такое большое, радостное и важное?»
В его памяти с поразительной ясностью всплыло прелестное женское лицо, нежный очерк щек и подбородка, влажные, спокойно-страстные глаза, прекрасный изгиб цветущих губ… И вдруг вся его собственная жизнь,– и та, что прошла, и та, что еще лежала впереди,– представилась ему такой же печальной и одинокой, как эта ночная дорога, с ее скукой, холодом, пустотой и безлюдьем, с ее раздражающими сонными обманами.
Мимоходом властная красота чуждой незнакомой женщины осветила и согрела ему душу, наполнила ее счастием, чудными мыслями и сладкой тревогой, но уже пробежала, исчезла позади эта полоса жизни, и о ней осталось только одно воспоминание, как о скрывшемся вдали огоньке случайной станции. А впереди не видно другого огня; лошади бегут мерной рысью, и равнодушный ямщик – Время – безучастно дремлет на козлах.