Записки
Шрифт:
— Э, братец, — отвечал государь, — кто же из нас в этом не грешен! Я сам не раз ошибался, вероятно, ошибаюсь нередко теперь и, верно, буду ошибаться и впредь; за непреднамеренные ошибки я никогда не взыщу.
В заседании Государственного Совета 10 апреля все были изумлены при объявлении совершенно неожиданного указа об увольнении от службы члена Совета графа Замойского. Никто не знал и не умел объяснить себе причины такой внезапной немилости, и спустя лишь несколько дней я узнал ее от князя Чернышева. При вступлении последнего в должность председателя Совета он в представленном ему списке членов тотчас обратил внимание на Замойского, который
Князь доложил о сем государю, который повелел отсрочить Замойскому отпуск в последний раз еще на год. Этот год прошел, и о Замойском не имелось никакой вести. Вследствие того поднесены были на выбор два проекта указов; один: «Повелеваем уволить вовсе от службы», другой: «Всемилостивейше повелеваем», и государь подписал последний — тот, который мы слышали в Совете.
По спискам, Замойский имел Александровскую ленту еще с 1815 года, Андреевскую же с 1825 года, а вслед за усмирением Польши пожалован был вдруг в действительные тайные советники, в члены Государственного Совета и алмазами к Андреевскому ордену; но после, кажется, против него возникли какие-то подозрения или сомнения.
По крайней мере, разбирая некогда частный архив князя Кочубея, я нашел в нем следующее собственноручное письмо государя от 17 мая 1834 года: «Я вам возвращаю, дорогой князь, книгу членов Совета, сокращенную на одну цифру (это был адмирал Чичагов, эмигрировавший в Англию и исключенный в то время из списков Совета за разные неприязненные разглашения против нашего правительства); пусть он будет последним исключенным по такой причине; впрочем, я думаю, что граф Замойский последует по той же дороге, о чем я постараюсь в непродолжительном времени убедиться». Сын Замойского, некогда флигель-адъютант [227] , быв замешан во все последние беспорядки, принимал участие и в Дрезденском бунте.
227
Император Александр II исправил: «адъютант цесаревича Константина Павловича».
В половине апреля государь неожиданно посетил работы постоянного моста, строившегося в то время через Неву, и, обозрев их в подробности, остался в совершенном восхищении.
— Это, — сказал он, — работы не людей, а великанов, тех же, которые поставили Александровскую колонну! — и оттуда же написал карандашом графу Клейнмихелю, чтобы строителя, подполковника Кербердза, немедленно произвести в следующий чин, всем находящимся при нем офицерам объявить благодарность, а нижним чинам и рабочим дать по рублю серебром.
Начальник Главного морского штаба, князь Меншиков, несмотря на свои 62 года, все еще оставался отличным кавалеристом и позволял себе даже скакать в манеже через барьер. 14 апреля он предавался этому «спорту» в манеже Инженерного замка, как вдруг, во время такого сальто-мортале, у седла, хотя только-то принесенного от седельника, оборвалась подпруга, и ездок ударился со всего размаха головою о барьер. У него тотчас хлынула кровь горлом, а осмотр врача обнаружил еще и перелом ребра. Князя отнесли в находящиеся при манеже комнаты Берейтерской школы, где уложили в постель и пустили кровь; но замечательнее всего было при этом новое проявление бесподобной души государя. Едва только дали ему знать о случившемся, он немедленно прискакал в манеж, присутствовал при перенесении князя с постели в карету и сперва несколько времени сам следовал за нею шагом, а потом, обогнав, приехал в дом и здесь
С постепенным усмирением смут на Западе и началом возвращения дел к законному порядку император Николай стал вообще несколько менее строг в разрешении заграничных отпусков, особенно для людей пожилых и тех, которых он не знал сам, но молодым людям высшего общества, лично ему известным, он продолжал отказывать в позволении ехать в чужие края. Так, в мае 1850 года (еще прежде получения известия о сделанном по прусскому королю выстреле) просились туда два молодых камер-юнкера, состоявшие оба на службе во II отделении Собственной канцелярии: Т. и Л., первый для сопровождения престарелой и больной своей матери, а второй — для поправления собственного здоровья, которого расстройство было засвидетельствовано одним из первых врачебных наших авторитетов. Просьбы обоих лично докладывал их начальник, граф Блудов.
— Вздор, — отвечал государь, — Л., если болен, то может ехать на Кавказ, действенный не менее иностранных вод, а Т. и подавно ехать незачем, мать его в таком возрасте, что может ехать одна.
Молодые люди, не удовольствовавшись этим официальным отказом, попытались было искать благоприятнейшего решения своих просьб через дам и придворные свои связи. Это окончательно разгневало государя. Спустя три дня статс-секретарь Танеев объявил высочайшее повеление о командировании просителей: одного в Калугу, а другого в Курск, к ревизовавшим в то время эти губернии сенаторам.
Празднество в Петергофе дня рождения императрицы в 1850 году происходило, вместо 1 июля, к которому не поспели приготовить все нужное, 3-го числа. Оно заключалось в иллюминации всех верхних островов и всего пути туда и далее до Бабьего гона, избы которого, окаймленные шкаликами, образовали последний, задний план всего освещенного пространства. На пруду перед павильоном (Самсоном) давали балет в устроенном для того открытом амфитеатре, к которому танцоров подвозили с берега на убранных зеленью небольших паромах, имевших вид плавучих островков. После ужина в раскинутых нарочно с этою целью палатках царская фамилия со всею свитою ездила в линейках до Бабьего гона, и все заключилось колоссальным фейерверком.
При чудесной погоде и необыкновенном изяществе иллюминации и всего убранства, целое походило на сказку из «Тысячи и одной ночи»; но все же это был не прежний Петергофский народный праздник, укоренившийся, так сказать, в наших обычаях и преданиях, подобно бывалым прежде 1 января народным же маскарадам в Зимнем дворце. Многие старожилы сожалели, даже и в политическом отношении, об отмене с некоторого времени того и другого.
— Несколькочасовая жизнь по старине и напоминание о сей последней, — говорили они, — поддерживают народный дух, а он слишком у нас хорош, чтобы желать его изменения.
Летом на морских водах в Остенде, куда собиралось много польских эмигрантов, один из них, молодой князь Чарторижский, за каким-то торжественным у них обедом, предложил тост, предварив заранее, что его товарищи ему удивятся, и именно: «За здоровье императора Николая, последнего монарха Европы, который еще остается достойным этого титула!» — и этот тост был принят с общей симпатией, почти с восторгом.
Здесь кто-то рассказал о нем государю.
— Черт возьми, — отвечал он, — неужели же я начал случайно опускаться, чтобы удостоиться такой чести со стороны этих господ?»